— Тебя три года назад полюбил человек. Я знаю силу его чувства… И самого его знаю с колыбели… Сергей душевный, талантливый, умный парень…
Наталья Петровна опустила голову.
— Не могу… Не могу, Данила Платонович… У меня — дочка. Ей тринадцатый год, она все понимает. Для нее нет ничего более светлого, чем память об отце, которого она никогда не видела. Она гордится, что похожа на него. И вдруг… Нет, нет!..
Он подошел и, как маленькую, погладил ее по голове.
— А сама, сама ты его любишь?
— Не знаю, — покачала она головой. Потом, как бы опомнившись, поднялась и поправила свои красивые волосы, свернутые на затылке в пышный узел, заколотый шпильками и гладким гребешком. — Я ничего не знаю… Я так устала за эту поездку. — И посмотрела на часы. — Одиннадцать часов.
— Ох, ох, учитель, учитель, — укоризненно вздыхала бабка.
— Прости, Наташа, — ласково сказал Данила Платонович, присаживаясь к столу. — Ты не съела свой мед… Посиди ещё… Старики — народ надоедливый. У меня сегодня хорошее настроение, и вот я, старый дурак, испортил настроение тебе. Всегда у меня так получается…
Наталья Петровна поняла, что сегодня старик больше не вернется к этой теме, и снова села, взялась за мёд.
Повеселела и бабушка. Зашла по-соседски Аксинья Федосовна. Увидела Наталью Петровну, радостно поздоровалась, ласково поцеловала в щеку, а потом, взяв за плечи, посадила на жёсткий стул, а сама села на ее место.
— Дай мне, Наташа, в мягком кресле посидеть, все косточки болят… Лён выбираем. Вырос он у меня — во, — она показала метра полтора от пола, — и крепкий-крепкий, все руки порезали… А механизации никакой… Пока Мохнач ворон считал, теребилку первомайцы захватили. МТС под боком, а машины нам — в последнюю очередь.
Данила Платонович с лукавой улыбкой наблюдал за Аксиньей Федосовной. Он знал, почему неугомонная соседка наведалась к нему в такой поздний час и почему она суетливее, чем обычно, — нервничает, злится. Про теребилку она соврала: машина выбрала почти весь лён ее звена и только дня три назад была переброшена в другой колхоз.
Старик не выдержал и проговорил:
— Ты, Аксинья, кому другому голову морочила бы, а не нам с Наташей. Кого-кого, а тебя не обижают…
— А меня, Данила Платонович, трудно обидеть — у меня мозоли вон какие, — совсем другим тоном, сурово и резко ответила она и показала свои мозолистые, в трещинах, ладони. Но показала их не Шаблюку, а Наташе и тут же шутливо заговорила с ней: — Слышала, что чемодан твой еле с машины сняли. Чего накупила — похвались.
— Ей-богу, ничего. Во время совещания некогда было по магазинам бегать, а кончилось — домой скорее захотелось.
— И то правда. Я сама тоже, как поеду на какое-нибудь совещание… А тебе так вообще лучше не ездить. Только ты уехала — чуть беда не случилась. С Верой нашей. Слышала?
— Я была у нее. Мне в райздраве сказали.
— Была? Спасибо тебе, Наташенька. Ну, как она?
— Лучше.
— Дитятко жить будет?
— Будет.
— Дай боже, а то она не перенесет такого горя. Скажи, пожалуйста, какой тяжелый случай. Я так переволновалась. Ещё счастье, что Артем Захарович у нас золотой человек… Только я позвонила — и он сразу среди ночи свою «Победу» прислал. А то неизвестно, что могло быть.
Речь шла о племяннице Аксиньи Федосовны, у которой были очень тяжелые роды и которую пришлось отправить в районную больницу.
— Побегу в сельсовет, позвоню ещё раз, — как она там, бедная.
Но бежать Аксинья Федосовна не торопилась и, верно, просидела бы ещё долго — она любила поболтать, — если б лампа под зеленым абажуром не мигнула трижды. Механик электростанции давал сигнал.
— Рано сегодня, — взглянула на стенные часы Наталья Петровна.
— Надо на собрании постановить, чтобы электрики наши не дурили. А то один день до трех ночи крутят, а другой в десять вечера выключают, — сказала Аксинья Федосовна.
Наталья Петровна попрощалась.
— А я к тебе, Платонович, — вздохнув, промолвила соседка, когда закрылась дверь за врачом. — Куда это ты мою Райку завтра вызываешь?
— В школу.
Старик, безошибочно угадав, зачем она пришла, подготовился надлежащим образом не только к обороне, но и к наступлению.
— Зачем? — как будто ничего не зная, с деланной наивностью спросила она.
— Поработать денек. Печи переделываем. Надо глину замесить, песок просеять, поднести.
Аксинья Федосовна вскочила, по-солдатски выпрямилась, ноздри ее гневно раздулись.
— Мне думается, каникулы на то и даны, чтоб дитя отдохнуло…
— От чего? Другие дети все каникулы в колхозе работают.
— Ну, Платонович! За свою дочку я работаю в колхозе, от темна до темна спины не разгибаю…
Как ни старался старый учитель сохранить спокойствие, но не выдержал — рассердился.
— Вот это меня и удивляет, что сама ты и спины, верно, не разгибаешь, а дочку воспитываешь неведомо кем… барышней, белоручкой… Стыд!
— Она одна у меня. Отец ее жизнь отдал за то, чтоб судьба ее была другой.
— Да разве от того, что она поработает, судьба ее пострадает, Аксинья Федосовна?!
— А я не хочу, чтоб люди видели, как моя дочка глину месит! — крикнула она.
Бабушка Наста укоризненно покачала головой — на этот раз она осуждала соседку.
Данила Платонович развел руками.
— Ну, прости… Не узнаю я тебя, Аксинья… И удивительно мне. В первый раз слышу, чтоб наш народ терял уважение к человеку, который работает… Странно! Да разве пострадал авторитет хотя бы Натальи Петровны, — он кивнул на двери, — от того, что она вместе с колхозниками и жала рожь и сено сгребала? Ты погляди, как ее люди уважают…
— Уважения от людей и мы имеем не меньше… Меня вся республика знает!
— А почему? Почему тебя знают? Разве не труд твой тебя прославил?
— У каждого своя дорожка, Данила Платонович! Моя Райка, может быть, на весь Союз, на весь мир прославится…
Шаблюк не на шутку рассердился, безнадежно махнул рукой.
— Чем она прославится? Музыкой? Глупости это! Портите вы девушку, вот и все… Морочите голову и ей и себе.
Аксинья Федосовна даже побагровела вся, сжала кулаки, и казалось — сейчас кинется на старика за такое оскорбление её дочери.
— Потому вы, кроме нее, и не нашли больше никого глину ногами месить? Теперь понимаю! Так не пойдет же она! Не пойдет!
В это мгновение погасло электричество, и темнота как-то сразу успокоила Данилу Платоновича. Он знал, что спорить с этой упрямой и самоуверенной женщиной безнадежно. И опять, уже ровным голосом, сказал:
— Я говорил с Раей… она согласилась. А она не маленькая, разреши ей самой за себя думать…
— А я сказала — не пойдет! — крикнула Аксинья Федосовна.
В темноте мелькнула белая косынка. Хлопнула дверь.
8
Лемяшевичу никак не удавалось познакомиться с человеком, с которым ему особенно хотелось сблизиться и подружиться с первого же дня приезда в Криницы, — с врачом Морозовой-Груздович. Он на каждом шагу слышал ее имя. Колхозницы называли ее просто Наташей, местная интеллигенция — Натальей Петровной, а для тех, кто привык называть людей по фамилии, она была либо Груздович, либо Морозова. Но все отзывались о ней с одинаковым уважением. Избегал разговоров о ней разве что один Сергей Костянок, он ни разу не упомянул имени Натальи Петровны.
Лемяшевич знал причину его молчания — её открыл при их странном и неожиданном знакомстве Алексей. О любви Сергея рассказывали и другие; одни — с иронией, другие — жалея его и мягко осуждая Наталью Петровну.
Все это ещё сильнее разжигало любопытство Михаила Кирилловича, жадного до знакомств и встреч с новыми людьми. Но познакомиться с врачом все не случалось. В первый раз они встретились на крыльце сельсовета, и она в ответ на его приветствие молча кивнула головой. На следующий день, придумав себе головную боль, он пошел в больницу, но в приемной была очередь, ему стало неловко, что он, здоровый человек, из-за своей прихоти заставит какого-нибудь больного ждать, покуда он будет знакомиться. А потом она уехала на совещание. Вторая встреча была не совсем обычная и опять-таки не привела к знакомству. Лемяшевич ввел в обыкновение каждое утро ходить на речку купаться, не считаясь с погодой. Утро выдалось хмурое, ветреное, и вода уже была довольно холодная. Он знал, что на этом широком плесе обычно купаются женщины, но был уверен, что в такой ранний час сюда не явится ни одна живая душа. Он проплыл до другого берега, повернул обратно и… увидел её, Наталью Петровну, с дочкой. Они стояли рядом, с одинаковыми полотенцами на плечах, в одинаковых пестрых халатах, только у девочки была ещё надета тёплая кофточка поверх, а мать держала в руках небольшой чемоданчик.
— Вы захватили чужую территорию, молодой человек! — сказала она серьёзно, без улыбки.
Лемяшевич смутился и, не пытаясь оправдываться, пообещал:
— Я мигом очищу ее. Простите.
Они отошли в сторону, за кусты. Лемяшевич слышал, как девочка сказала:
— Это новый директор, мама.
Мать почему-то засмеялась, отвечая что-то дочери.
Он быстро выскочил из воды, схватил свою одежду и стремглав побежал по берегу к «мужскому пляжу», метрах в трехстах вверх по течению.
Одеваясь, он видел, как они делали гимнастику. Сама Наталья Петровна сделала несколько вольных движений, но девочка выполнила весь знакомый Лемяшевичу сложный комплекс.
Мать руководила ее зарядкой: смотрела на часы, когда та бегала, подсчитывала «раз-два», помогала, когда девочка делала наиболее трудные упражнения.
Потом они купались.
А Лемяшевич сидел на берегу, курил и, уже не видя их, не переставал думать о Наталье Петровне. Он ещё и не разглядел ее как следует, и ничем особенным она не привлекала его. Обыкновенная женщина, среднего роста, с тонкими чертами лица, с гладкими русыми волосами, просто причесанными и свернутыми на затылке в узел. Если что и останавливало внимание в ее внешности, так это фигура, по-девичьи стройная, молодая. Но о жизни этой женщины Михаил Кириллович слышал уже много.