— Хорошо. Будем откровенны. Я люблю эту женщину. Кто запретит мне любить?
Малашенко погрозил ему пальцем:
— Артём! Не увлекайся!
— А ваша семья, дети? — спросил Лемяшевич.
— Вы — молодой идеалист, Лемяшевич. Когда вы женитесь и поживёте с моё…
— Ну, знаешь, года не служат оправданием распущенности, — потеряв терпение, зло остановил его Малашенко. — Я вижу, не миновать тебе бюро.
— Что вы мне все «бюро», «бюро»! — в свою очередь рассердился Бородка и даже побледнел. — Я хочу поговорить как мужчина с мужчиной. Имею я право любить?
Лемяшевичу неприятен был этот разговор, ему хотелось скорей его окончить, но он не мог уже остановиться: когда доходило дело до спора, он не способен был промолчать, остаться в стороне, а тем более сейчас, когда все это так близко его касалось.
— А кто ж не имеет права любить! — горячо сказал он. — Любите, пожалуйста. Но давайте поговорим не как мужчины, а как педагоги. Я молодой педагог, вы — постарше…
— Я? — переопросил Бородка.
— Вы… Почему вы не хотите считать себя педагогом? Вам партия доверила воспитание…
— Полсотни тысяч людей, — подсказал Малашенко, переворачивая вместо Бородки рыбу, которая уже начала подгорать.
— Да… и вы старший среди нас… Вы руководитель, представляете партию, стоите на страже ее высоких моральных принципов. На вас смотрят, вам подражают, особенно молодежь… Вы заметьте, какими глазами смотрит на вас этот юноша, Костянок… Возможно, вы его идеал… И вот я думаю… Видимо, он не понимает… Не знать он не может… Видимо, не придает значения… Или, может быть, и эти ваши деяния ему кажутся геройством, положительной чертой сильного человека. Представьте, что так оно и есть. Нет, вы представьте! — настойчиво потребовал Лемяшевич, встав против Бородки. — Я не говорю обо всем остальном: о ваших собственных детях, о вашей семье… Они как? Что скажет ваш Коля?
Напоминание о детях вызвало в Бородке то же чувство, которое он испытал, когда убедился, что Нина обо всем знает, — стыд, неловкость, растерянность. Он спрятался за облаком дыма от костра, закашлял и сквозь кашель, махая рукой, примирительно сказал:
— Ну, вы… моралист!
Потом вдруг сурово и властно отрезал:
— Ладно! Хватит!
— Нет, не хватит! — так же сурово возразил Малашенко. — Недостает мужества выслушать правду? А ты выслушай!.. Выслушай!
— Петр Андреевич! — взмолился Бородка, кивнув в сторону подходившего к костру шофёра.
Артем Захарович кликнул детей и во время обеда был по-прежнему весел, разговорчив, шутлив. Лемяшевич с тревогой следил, как восторженно ловит Алёша каждое слово секретаря.
12
Утро первого сентября выдалось хмурое и холодное, ночью шёл дождь. Однако это не испортило общего радостного, праздничного настроения. Как всегда в этот день, и школьники и учителя явились задолго до начала занятий, и свежеотремонтированные гулкие классы и коридоры школы наполнились звонкими детскими голосами, смехом, топотом ног.
Оживлённо было и в учительской. Слегка взволнованные, приветливые преподаватели шутками встречали каждого своего коллегу. И каждый, входя, считал своим долгом поздороваться со всеми за руку, хотя только накануне все встречались на заседании педсовета, а некоторые даже и поспорили там. Но сейчас никто не высказывал неудовольствия по поводу расписания, «окон», никто не нервничал по поводу двоек и других неприятностей. И все они нравились Лемяшевичу в этом новом для него, а в действительности — истинном своем качестве. Он с интересом присматривался к каждому из учителей, даже к Адаму Бушиле, с которым трижды на день встречался за столом.
Раскрасневшаяся, как бы чем-то взбудораженная, сидела на новом диване против открытого окна Марина Остаповна; непрерывно дрожали от смеха ее полные щёки, на них то исчезали, то снова появлялись задорные ямочки. Одетая в новое синее платье из шерстяной ткани, она выглядела очень красивой, красивее всех. Лемяшевич поймал себя на том, что невольно любуется ею. Он заставлял себя неприязненно думать о ней и такого же неприязненного отношения ждал от нее. На педсовете он снял Марину Остаповну с руководства десятым классом, хотя она вела его в прошлом году, и назначил классным руководителем Данилу Платоновича. Марина Остаповна не потребовала объяснений, слова не сказала, точно ждала этого. А сейчас она приветливо смотрела на директора, на Данилу Платоновича и больше всех смеялась и шутила. «Актриса», — подумал Лемяшевич, не веря в её искренность.
Орешкин сделал ей комплимент:
— Вы все хорошеете, Марина Остаповна!
— А вы лысеете, Виктор Павлович, — ответила она под общий смех.
Завуч, как никто, удивил Лемяшевича своим видом и поведением. Ежедневно на протяжении месяца Лемяшевич видел его в каких-то необыкновенных пестрых одеждах: белые или клетчатые штаны, куртки с «молниями», то зеленая, то соломенная шляпа. И походка какая-то развинченная, ленивая. И вдруг он явился на занятия в простом, новом, тщательно отутюженном костюме, в кепке, без трости, оживленный к подтянутый, как исправный офицер. Он один был деятелен: заглядывал в расписание, напоминал, кому в какой класс идти, выходил в коридор успокаивать ребят. Возвращался и опять отпускал какой-нибудь комплимент женщинам.
— И все-таки не могу не отметить, что в нашем коллективе самые красивые женщины. Букет! А? — И поглаживал сердце.
— Ничего удивительного! У нас же и директор и завуч холостые, — с серьёзным видом, однако не без иронии отвечала Ольга Калиновна, поливая цветы. Девушка эта, низенькая и некрасивая, держалась в учительской как заботливая хозяйка.
Данила Платонович сидел на табуретке, облокотившись на длинный стол, стоявший посреди комнаты. Он случайно сел здесь, а казалось, что так и следует, чтобы старейший наставник, ветеран, в эти торжественные минуты сидел в центре.
Участие Данилы Платоновича в разговоре ограничивалось скупыми замечаниями, он как бы берег силы для урока. Для него не составляло тайны, почему все так возбуждены и шумливы. Люди волновались, правда, одни больше, другие меньше, в зависимости от их стажа, да и сам он, хотя работает уже полвека, тоже немного волновался. А больше всех, конечно, волновалась эта молоденькая, совсем еще ребенок, Ядвига Казимировна: ей через несколько минут предстоит дать первый в жизни самостоятельный урок. И потому она больше и громче всех смеялась, от любой мелочи, но смех ее был неестественный, нервный.
Молча и неподвижно в углу, как чужие и лишние в этом коллективе, сидели муж и жена Ковальчуки. Правда, лицо у Павла Павловича несколько раз расплывалось в улыбке — Лемяшевич наблюдал за ними и видел это, — но Майя Любомировна с укором взглядывала на мужа, и он сдерживал смех. Они переговаривались между собой, но только о деле, просматривая планы уроков. И — удивительная вещь — самые острые на язык ни словом не задели их.
«Вот кому в первую очередь надо заглянуть в душу — Павлу Павловичу этому, — думал Лемяшевич. — Только как подступиться, как ключик подобрать? А надо обязательно!»
— Что это Морозовой сегодня нет, — сказала Приходченко.
— Да, всегда первого сентября приходила. Что это с ней?
— Занята, — коротко ответил Данила Платонович.
За дверями шумели ребята.
— Подглядывают в замочную скважину, — засмеялась Ольга Калиновна, поправляя развешанные на стене снопики ржи, ячменя, проса, клевера.
— А это очень соблазнительно и интересно — подглядеть, чем занимаются учителя, — сказал Бушила. — Я сам любил это делать. А снопам твоим довольно уютно здесь, Ольга…
— В сельской школе в первую очередь должен быть биологический кабинет. А вы не подумали об этом, Михаил Кириллович…
Внезапно с грохотом отворилась дверь, и в учительскую пулей влетел ученик. Он едва удержался на ногах и остановился возле Данилы Платоновича. Ядя прыснула, но, заметив серьёзные лица остальных преподавателей, прикрылась косынкой. Смущенный и испуганный мальчуган, ученик пятого класса, не дожидаясь допроса, притворно всхлипывая и не поднимая головы, оправдывался:
— Меня п-пихну-у-ли…
— Ах, бедняжка, его пихнули! — зло, с издевкой и в то же время как бы радуясь, что нашел себе жертву, пропел Орешкин и строго закричал — Тебя толкнули, потому что ты подсматривал в щель.
— И другие подсматривали.
— Ты о себе говори… О себе! Ты и в прошлом году хулиганил.
— Я ничего не делал. — Мальчик утер рукавом нос.
— Иди… и больше не подглядывай, — вмешался Лемяшевич, которому не понравился тон завуча.
Орешкин вышел следом за учеником, должно быть, чтобы продолжить расправу.
— Я б таких выгоняла из школы, — бросила Майя Любомировна.
— За что? — удивленно, даже с возмущением спросила Ольга Калиновна. — Ваня — хороший ученик. Поэт. Стихи пишет… Непоседа. Ну и что ж? Мы сами были такими… И сразу кричать — хулиганишь. Нельзя так!
— Детей надо любить, — серьёзно сказала Марина Остаповна.
Ковальчук многозначительно хихикнула, и Лемяшевич удивился, увидев, как Марина Остаповна, эта женщина, которую, казалось, никогда и ничем смутить нельзя, вдруг вся вспыхнула, лицо её передернулось и сразу подурнело.
В этот момент за дверями снова послышался тонкий, язвительный голос Орешкина:
— Иди, иди, голубок! Герой! Рыцарь без страха и упрека! Там ты был смелее! А?
Дверь отворилась, и через порог нерешительно и тяжело перешагнул Алёша Костянок, бледный, с дрожащим подбородком. Он взглянул на директора и потупился.
Лемяшевич почувствовал, что сам краснеет. Настороженно поднялся Бушила, повернулся к двери Данила Платонович.
— Пожалуйста, полюбуйтесь на этого героя, учинившего в классе Мамаево побоище! А? Как вам нравится? — торжествующе и злорадно говорил Орешкин. — Застегни ворот.
Алёша стал застегивать воротник помятой рубашки и никак не мог найти пуговицу: пальцы у него дрожали.
Лемяшевич заметил, как неловко почувствовали себя все преподаватели, как они отводят глаза, точно им всем стыдно.