Потом раскрыл глаза, с любопытством посмотрел на Лемяшевича, как будто вспомнив что-то, и откровенно признался:
— Ничем, брат, не могу помочь. Ты думаешь, что сам я это выдумал? Думаешь, сидит этакий толстый бюрократ, нечего ему делать, вот он и прикидывает: кого бы куда переместить?.. Так?.. Нет?.. Верю… Ты не думаешь… Другие так думают… А мне подсказали.
— Кто?
Заведующий облоно зевнул, глаза его снова потухли и зажмурились.
— Не имеет значения — кто.
— Но ведь вы заведующий облоно.
— Ну и что же из этого?
— Чёрт знает что! Никто у нас ничего сам не решает.
Заведуюший выпрямился, надулся, глаза его стали колючими, недобрыми.
— Вот вы какой! Недаром вы ни с кем не уживаетесь!
— Мне ещё ни с кем не приходилось ссориться. Я только начинаю жить — и буду уживаться, с хорошими людьми, конечно.
— Вот-вот, только начинаете… Это и видно…
Но, должно быть, руководителю облоно что-то понравилось в этом решительном человеке, может быть, старик припомнил свою молодость, свою горячность в борьбе за правду, потому что вдруг предложил:
— Послушайте… — как вас? — Лемяшевич! Хотите, я дам вам другую школу? Здесь, в городе.
— Нет, не хочу.
— Не хотите? Чудак. Любой директор обрадовался бы.
— Я ехал в Криницы и буду работать там!
Из облоно Михаил Кириллович направился в обком к Малашенко. Он не сомневался, что секретарь обкома, бывший свидетелем его разговора с Бородкой на лугу, сразу поймет, чем вызван его перевод, возмутится и остановит его самодурство.
Ему повезло: Малашенко был у себя и через час с чем-то, закончив совещание, принял его. Принял приветливо, как старого знакомого. Крепко пожал руку, усадил на диван и сам сел рядом.
— На рыбалку не ездили больше? Чудесно мы тогда провели денек. Сын просто бредит… Покоя не дает: «поедем» да «поедем еще»… А куда там нашему брату поехать! Не вырвешься. Как ваш ученик Костянок? Золотой парень. Поддержите его. Удастся вам его примером заразить других — большое дело сделаете…
«Не знает», — с радостью подумал Лемяшевич после этих слов секретаря. Они минут пятнадцать говорили о политехническом образовании, просто, сердечно, как говорят люди, которых этот вопрос по-настоящему волнует. Потом Лемяшевич изложил свою жалобу — свое несогласие с решением о переводе. Изложил спокойно, ни в чем не обвиняя Бородку.
Малашенко перешел с дивана за стол, Лемяшевич пересел в кресло у стола, и прием сразу принял официальный характер. Видно почувствовав это, Малашенко, человек простой, не чиновник в душе, по-домашнему почесал затылок.
— Не знаю, что вам ответить. Трудно, не разобравшись, вмешиваться в дела райкома. Райкому на месте видней.
— Но бюро райкома высказалось против… Один Бородка…
— Бюро тоже может ошибаться…
Лемяшевич даже вздрогнул и пристально посмотрел на секретаря: тот ли перед ним человек, с которым он так откровенно разговаривал? Малашенко внимательно разглядывал толстый красный карандаш, который вертел в руках. Теперь Лемяшевич уже был уверен, что опасения его целиком оправдались: указание, данное облоно, было указанием Малашенко. Бородка убедил его в необходимости перевода директора Криницкой школы в Липняки. Сейчас Малашенко неудобно отступать — не позволяет гордость.
— Ведь вы знаете, почему я мешаю Бородке в Криницах? Помните наш разговор на лугу?
— Помню. Все помню, — быстро ответил Малашенко, но ответил так, что у Лемяшевича пропала охота напоминать этот разговор и вообще всю историю с Приходченко.
Он молча ждал, что же наконец решит Малашенко. Тот опять поскреб затылок и спросил:
— А почему бы вам, Лемяшевич, туда не пойти? Я знаю Липняки. Ей-богу, там не хуже.
Михаил Кириллович разозлился.
— Да тут в конце концов дело принципа, Петр Андреевич! Почему я должен уступать Бородке, его самодурству? Я приехал в Криницы… Я такой же, как он, коммунист…
Малашенко поморщился, ему не понравилась эта вспышка.
— У вас свой принцип, у Бородки — свой. А нам — разбирайся. Легко это, думаете? Нет, не легко. А сколько таких жалоб, заявлений!.. К тому же я должен вам сказать… вы человек умный, образованный… хороший коммунист… Мы должны поддерживать авторитет секретаря райкома, мы — сверху, вы — снизу… Иначе что же у нас получится?..
Лемяшевич хотел было сначала возражать, но после этих слов осекся, умолк, бросил взгляд на Малашенко и дрожащей рукой вставил в высокий бокал на приборе синий карандаш, который неведомо как очутился у него в руках. Малашенко понял, что не надо было этого говорить, что во имя какого-то фальшивого этикета он покривил душой, подорвал веру и уважение Лемяшевича к себе как к человеку и секретарю обкома, поняв это, почувствовал себя очень неудобно и решил: «Прав Лемяшевич, и я должен поддержать его, а не Бородку».
— Хорошо, я разберусь, товарищ Лемяшевич. Я обещаю вам разобраться объективно, — вдруг твердо сказал Малашенко. — Знаете что? Вы напишите заявление и оставьте… Ничего не поделаешь, такова форма. Не осудите. Думаю, что можете считать себя директором Криницкой школы на долгие годы.
Лемяшевич встал.
— Спасибо. Я напишу.
Он на прощание крепко пожал секретарю руку.
14
В ту сентябрьскую ночь многие партийные работники легли очень поздно. Далеко за полночь горел свет и в кабинете Бородки. Секретарь райкома читал. Зазвонил телефон. Бородка с неудовольствием оторвался от газеты, взял трубку.
Говорил второй секретарь Птушкин, квартира которого была как раз против райкома.
— Артем Захарович, что же ты режим дня нарушаешь? С тебя берут пример…
Бородка засопел в трубку и не сразу ответил.
— Какой там к дьяволу режим. Режим — это для других. А нам, секретарям сельских райкомов, не до режима сейчас. Читал постановление?
— Читал.
— Быстро вы читаете… Я вот целый вечер сижу, по косточкам разбираю, анализирую каждое положение.
Он взглянул на развернутую на столе газету. Она выглядела довольно странно, вся пестрая от разноцветных подчеркиваний, стрелок, надписей, кружков. Поля, просветы между разделами густо исписаны красным, синим, зеленым карандашами, чернилами. Отдельные фразы подчеркнуты: «Коровы Адамчука», «Мохнач и его политика», «Как создает материальную заинтересованность Лазарев?», «Бюрократы из «Минзага», «Опять коровы… Синицын, Кот, Пузиков», «Ращеня и Баранов» и др. Смысл этих выражений был понятен только одному Артему Захаровичу, хотя некоторые из них тут же разъяснялись, получали дальнейшее развитие на полях газеты в мелких чернильных строчках. Читая вот так, с карандашом, с пером, Артем Захарович испытывал радость творчества. Не было ни одного пункта постановления, на который он не нашел бы примера из жизни своего района. В его голове уже окончательно сложился доклад, который, он знал, придется делать в самые ближайшие дни на собрании актива или пленуме райкома.
Доклад обоснованный, яркий, достаточно критический, с веселыми примерами. От этих веселых примеров многим станет грустно. Представляя себе это и вообще весь тот резонанс, который вызовет его доклад, Бородка довольно потирал руки, улыбался, качал головой и принимался даже насвистывать задорную мелодию.
Несколько дней он ходил с тяжелым чувством, под впечатлением того заседания бюро, на котором впервые «провалили» его предложение о переводе Лемяшевича, и особенно недавнего звонка Малашенко, который вдруг решительно потребовал оставить Лемяшевича в Криницах. А ведь при нём, Бородке, Малашенко звонил завоблоно и поддержал предложение о переводе. Вот и верь начальству! При воспоминании об этом Артемом Захаровичем овладевали злоба и неразумное упрямство себялюбца — добиться своего: выжить Лемяшевича не только из школы, но и из района.
«Мальчишка, выскочка, начитался дрянных романов и корчит из себя героя. Надеется на поддержку Журавского. Дайте только дождаться съезда. Я вам покажу протекцию».
Но в тот вечер, читая постановление, готовя свой доклад, он забыл обо всем остальном. Его, человека энергичного, деятельного, всегда радовали задачи, требующие перестройки работы, новых решений, перестановок, новых людей. Задачи, о которых он читал, были грандиозны. Партия нацеливала на крутой перелом в сельском хозяйстве, и Бородку особенно радовала возможность проявить свой опыт, свою волю, свои способности, в которые он так твердо верил. В новых условиях открывалось широкое поле для его деятельности.
— Черт побери, вы еще увидите, на что способен Бородка! Вы убедитесь, кто настоящий руководитель — Волотович или я! — вслух рассуждал он, любуясь разрисованной газетой и мысленно обращаясь к своим воображаемым недругам.
Вспомнив Лемяшевича, вдруг подумал, что выживать его не стоит, пускай побудет, убедится, что суть не в бытовых мелочах — человек не ангел! — суть в работе. А работать он, Бородка, умеет.
Утром главный механику Баранов, мрачный, небритый, с красными глазами, сказал Ращене:
— Выгонят нас с тобой, Тимох Панасович, мы — практики.
Ращеня вспомнил свои ночные страхи, когда он читал постановление, ссору с женой, опять напомнившей ему о больном сердце, и своё неожиданное и твердое решение остаться в МТС и очень разозлился на паникера механика.
— Так-то вы прочитали постановление! Да это слова человека, который сам себе не верит… Такого действительно надо гнать!..
Баранов ни разу еще не слышал, чтобы Ращеня так кричал.
— За что выгонят? Партия зовет людей в МТС, а ты — выгонят, — понизил голос директор и заговорил уже более спокойно: — Могут заменить человеком с образованием, с опытом, потому что, скажу тебе откровенно, механик ты слабый, техники не знаешь. — Ращеня, человек по характеру деликатный, впервые решился сказать главному механику в глаза суровую правду. — Но ты можешь работать… К примеру, бригадиром…
Баранов побледнел, встал со стула.
— Это что, уже решено? Бригадиром я не пойду! Директор снова рассердился:
— Так иди главным инженером завода, министром, если ты такой гений!.. Ты трактора разобрать не умеешь… Тебя трактористы учат…