Все эти формальности, не слишком приятные для каждого, для Алёши превратились в совершеннейшую муку: везде расспрашивают, лезут в душу, по деревне, как ряска по воде, поползли скользкие и гнусные слухи. Бедняга не раз пожалел о своем решении. Может, и в самом деле легче было бы попросить прощения, как Катя? Но нет! Он не мог этого сделать тогда и тем более не может теперь. Возврата нет! И он терпеливо выполнял все формальности, угрюмый, замкнувшийся, ни с кем не разговаривая даже дома. Только вечером приходил к Левону и там отводил душу.
Волотович, к которому он обратился за справкой, сначала слушал его невнимательно, занятый какими-то бумажками, потом, уловив суть просьбы, удивленно посмотрел на него, надел очки.
— Погоди, погоди. Что-то я, брат, не понимаю. А школа как?
— Школу он бросил, — ответил за Алёшу Полоз.
— Почему?
— Там у него сложные дела. Поругался с Орешкиным, не захотел повиниться.
— Ну-у, это ещё не основание. А что же Лемяшевич думает, комсомольская организация? Нет, тут надо разобраться, а не просто так… Что ж ты мне раньше не сказал, Андрей Николаевич, и так спокойно относишься к этому?. — попрекнул он Полоза. — Идем к Лемяшевичу, будем разбирать. Я тоже педагог.
Алёша только вздохнул.
«Опять, — подумал он. — До каких пор будет продолжаться это мучение?» Однако молча двинулся за председателем.
— Ерунду ты, брат, задумал, — говорил тот по дороге. — Глупо. Подумай. Сейчас лучшие люди из города в деревню едут, а ты — в Минск! Что ты там делать будешь? А я тут мечтал, что ты летом опять на уборке поработаешь. Мы бы тебе помощника дали толкового и вообще организовали дело так, что ты не только областной, но и республиканский рекорд поставил бы. Прославился бы на всю страну. А ты — с Орешкиным поругался… Орешкин, между нами говоря, дрянь, но учитель есть учитель, ничего не поделаешь, брат.
Возле школы Алексей остановился и решительно объявил: — В учительскую я не пойду! — А куда же?
— Не знаю. Может быть, Михаил Кириллович у себя дома. А в учительскую не пойду!
Волотовйч удивленно посмотрел на него. — Однако и характер у тебя.
На Алёшине счастье, Лемяшевич и в самом деле был дома.
— Что это у тебя делается? — сразу с порога заговорил Волотовйч. — Лучшие ученики бросают школу, бегут, а вам и заботы мало, и директору и комсомолу. Нет, так не пойдет, придется мне вмешаться в ваши дела!
Лемяшевич поздоровался за руку с председателем и с Алёшей. Заглянул ему в глаза. Тот отвел взгляд.
— Что ж ты меня избегаешь? — спросил Лемяшевич с ласковым укором; Алёша вот уже в течение трех дней пропадал из дому в часы обеда, завтрака и ужина, когда приходил Лемяшевич, — Все равно без меня не обойтись. Садись, поговорим.
— Объясните, что произошло. Приходит, просит справку, а почему вдруг — молчит — сказал Волотович, снимая пальто.
— Всё объясню, Павел Иванович, — пообещал Лемяшевич и обратился к Алёше, который, неловко присел на краешек табурета и мял в руках шапку. — Значит, решил окончательно?
…Алёша, кивнул и ниже опустил голову.
— И не жалко тебе… товарищей, школы, родителей?
Лемяшевич постоял перед ним, раздумывая, что ещё спросить, о чём ещё сказать, и, ничего не решив, тоже; разочарованно вздохнул и отошел к столу.
Передумал он за эти три дня не меньше, чем сам Алёша. А ещё больше разговаривал и советовался с разными людьми — с преподавателями, с Сергеем, Натальей Петровной, родителями Алёши, только вот с Павлом Ивановичем не поговорил.
Большая часть коллектива встретила уход Алёши как чрезвычайное происшествие. Все понимали, что это так не обойдется, что школа из-за этой истории может «прогреметь» не только на весь район, но и на область. Неприязненные взгляды скрещивались на Орешкине, он чувствовал себя виноватым, но хорохорился:
— А всё из-за того, что… потакаем, а не воспитываем, Любовь! — Он хмыкнул.
— Послушайте, вам бы лучше помолчать! — обрезала его Ольга Калиновна и обернулась к директору и Бушиле: — Алёшу надо уговорить. Стыдно нам всём будет.
Её поддержали Приходченко, Ковальчук. Майя Любомировна предложила:
— Не выдавать документов — никуда не поедет! Данила Платонович промолчал, хотя слова его ожидали всё, а когда Лемяшевич обратился к нему за советом, старик сказал:
— Я сам с ним поговорю… И он поговорил. Пришел утром к Костянкам, когда Алёша ещё спал. А когда Лемяшевич шел завтракать, они сидели под навесом на дровах и мирно беседовали — старик и юноша.
Потом, вечером, в доме Шаблюка, куда пришли также Сергей и Наталья Петровна, они ещё раз все обсудили.
— Я спросил его, — рассказывал Данила Платонович: — «Любишь? Крепко?» Учтите, что в таком возрасте это нелегко — признаться, тем более старому учителю. А Алёша доверчиво посмотрел на меня и кивнул головой. Безусловно, любит по-настоящему и тяжко мучается. Боже мой! Кто из нас не помнит этого чувства — первой любви!
Наталья Петровна уронила книжку и поспешно наклонилась за ней.
Данила Платонович обвел всех взглядом.
— Вот и подумайте… Чем мы можем ему помочь? Ничем. Значит — пускай едет, так ему будет легче, понемногу забудется, встретит новых людей, обзаведется новым друзьями. А там — кто знает… Может быть, жизненные пути сведут их опять и Рая, эта глупенькая Рая, поумнеет.
…Лемяшевич прошелся по комнате, постоял у окна и вдруг повернулся к Волотовичу:
— Знаешь что, Павел Иванович, давай выдадим ему все справки. Думаю, что Алексей нас не подведет!
Может быть, это произошло случайно, а может, и специально было подстроено Алёшей и его друзьями. Но попрощаться с классом он пришел на перемене перед уроком Орешкина. Он не зашел в школу, товарищи встретили его на улице и, по предложению Володи, пошли проводить до МТС, где Алёша должен был сесть на машину. Никто и словом не обмолвился об уроке. И вообще молчали. День был морозный, ветреный. Ветер швырял в лицо колкий, сухой снег. Заметало дорогу. Шли, плотным кольцом окружив Алёшу.
В учительской этого не видели и не знали, и поэтому Орешкин, как всегда, вошел в класс оживленный и веселый. И замер на полдороге от двери к столу: класс был пуст. На передней парте, сжав голову руками, сидела с окаменевшим лицом Рая, да в проходе между партами с равнодушным видом стояла другая ученица — хромая, болезненная Нина Куликова. Рая не встала и даже не взглянула на него. Чувствуя всю неловкость и комизм своего положения, теряя самообладание, побледнев, Орешкин взглядом спросил у Нины: «Где?» Она качнулась, переступив на короткую ногу, и с издевательским спокойствием, как будто ничего и не произошло, ответила:
— Пошли Алёшу Костянка провожать.
Орешкин задохнулся и выбежал из класса.
Тогда Рая опустила голову, на парту, и плечи её затряслись от плача.
Нина посмотрела на нее сперва презрительно, потом с любопытством, а ещё через минуту — с жалостью. Наконец не выдержала, подошла и легко коснулась ладонью её волос.
— Я ведь знала, что ты его любишь. Ты просто сама себя обманывала. Алёшу нельзя не любить.
Тем временем Орешкин, бледный, возмущенный и в то же время испуганный, влетел в класс, где вел урок Лемяшевич.
— Я прошу вас…
Лемяшевич вышел с ним в коридор.
— Что случилось?
— Это демонстрация! — зашипел Орешкин, брызгая слюной. — Это беспримерная демонстрация! Это… это… позор!
— Что?
— Они все пошли провожать, — он скривился, — провожать… А?
Лемяшевич догадался наконец, что произошло, и шумно втянул воздух, ноздри его раздулись. Впервые выдержка ему изменила.
— Если это демонстрация против вас, то вы её заслужили, — сказал он и ушел в класс, оставив растерявшегося Орешкина в полутемном коридоре.
28
Бородка встретился с Волотовичем в районном Доме культуры, где должна была состояться конференция. Первыми всегда приезжали председатели колхозов — у них находились неотложные дела в отделах райисполкома, в банке, на базах. А поскольку в их руках транспорт, то вместе с ними задолго до начала конференции приезжала большая часть делегатов.
Бородка под предлогом проверки, все ли подготовлено в клубе, пришел прощупать настроение людей. Давно уже он так не волновался перед конференцией, и волнение это пугало его. Он шутил с делегатами, интересовался, как устроились на ночлег, уговаривал выступать, даже подсказывал вопросы, которые стоило бы осветить секретарю парторганизации, директору совхоза, рабочему кирпичного завода. Он тут же «распек» председателя райпотребсоюза за то, что в буфетах мало еды.
— Смотри, Васильков, чтоб обед для делегатов был не хуже, чем в столичном ресторане. Сам приду обедать. А то у тебя тут привыкли — тяп-ляп… Никакой культуры!
Увидев Волотовича, пошел навстречу, как к лучшему другу.
— А вот ещё один будущий миллионер! Скоро тебя, Лупанов, обгонят, — бросил Бородка другому председателю. — «Вольному труду» мы запланировали на будущий год два миллиона… Вытянешь, Павел Иванович?
— А мы у себя ещё не считали, запланировали без нас, — пожимая руки, ответил Волотович.
Председатели колхозов переглянулись. Бородка нахмурился.
— Планы спускаются сверху. Не тебе об этом говорить. Сам подписывал.
— Да, подписывал, — согласился Волотович скучным голосом.
Когда они наконец, выйдя из клуба, остались вдвоем, Бородка ласково, по-приятельски и даже с сочувствием спросил:
— Ну как, Павел Иванович, трудно? Возможно, что именно это сочувствие и взорвало председателя. Он бросил быстрый взгляд на Бородку, и глаза его под седыми бровями сразу сузились и потемнели:
— Если такие вопросы мне будет задавать первый секретарь, пускай не ждет ответа.
— Колючий ты стал! — бросил Бородка.
Волотович промолчал: они шли по коридору райкома. В кабинете, сняв пальто и прислонившись спиной к печке, ответил мягко и спокойно:
— Не подумай, что нервничаю оттого, что трудно. Нет. Мне и в самом деле нелегко, но я испытываю такое удовлетворение от работы, какого не знал уже давно. А если колючий, то оттого, что злюсь на себя за свою прежнюю деятельность. И на тебя тоже…