ибудь памятник победам короля. Некоторые предлагают триумфальную арку, вроде тех, что ставили в старом Риме. И, конечно, здесь в Каэрлеоне считают, что мы должны возвести в память об этом церковь — в память о благодати божьей и о ниспослании ее Амброзию. Хотя сам-то я думаю, если уж кому из епископов и говорить о божьей благодати и о ниспослании ее королю, так это епископу Глостерскому — старый Элдад сражался на стороне короля, не уступая лучшим из нас. Ты видел его?
— Я его слышал.
Он рассмеялся.
— Ладно, во всяком случае, уж на эту-то ночь ты здесь останешься? Раздели со мной ужин.
— Спасибо. С удовольствием.
Мы проговорили до поздней ночи, он показал некоторые из своих планов и набросков и чрезвычайно настойчиво приглашал приезжать из Маридунума, чтобы посмотреть разные стадии строительства. Я обещал и на следующий день в одиночестве покинул Каэрлеон, отвергнув в равной мере лестную и настоятельную просьбу коменданта лагеря позволить ему выделить для меня сопровождающих. Я настоял на своем отказе и незадолго до заката солнца увидел наконец родные холмы. На западе собирались дождевые облака, но перед ними ярким занавесом висели косые лучи солнца. В день вроде этого становилось понятно, почему зеленые холмы Уэльса называют Черными горами, а пролегающие между ними долины — Золотыми долинами. Столбы солнечного света заливали золотом деревья долин, и холмы высились на свинцово-сером, а местами и черном фоне, подпирая вершинами небо.
Поездка заняла два дня, я ехал не спеша, замечая по пути, как край этот возвращается к процветанию и мирной жизни.
Строивший стену земледелец едва глянул в мою сторону, когда я проезжал мимо, а гнавшая небольшое стадо овец юная девушка приветливо улыбнулась мне. И когда я добрался до мельницы на берегах Тиви, она, похоже, работала как обычно; во дворе лежала груда мешков с зерном, и до меня доносилось пощелкивание вращающегося колеса.
Я миновал ведущее к пещере ответвление тропы и направился прямо в город. Пожалуй, говорил я себе, первой моей обязанностью и заботой должно стать посещение обители Святого Петра, чтобы спросить о смерти матушки и узнать, где она похоронена. Но когда я спешился у ворот женского монастыря и поднял руку позвонить, по тому, как забилось сердце, я понял, что лгал себе.
Мог бы и не обманывать себя — старая привратница впустила меня и провела, не задавая вопросов, через внутренний дворик и далее вниз, по заросшему травой склону у реки туда, где была похоронена моя матушка. То было прекрасное место, зеленая площадка у стены, где на раннем тепле зацвели уже грушевые деревья и где над снежно-белыми цветами ворковали на солнце так любимые ею белые голуби. Из-за стены слышался мерный плеск реки, сверху, сквозь шелест деревьев, доносился звук колокола в часовне. Аббатиса приняла меня вежливо, но ничего не смогла добавить к письму, полученному мной вскоре после смерти матушки и переданному мной отцу. Я оставил деньги на молитвы за упокой души и на резное каменное надгробие и, уходя, сунул в седельную сумку ее серебряный с аметистами крест. Лишь один вопрос не осмелился я задать, даже когда девушка, не Кэри, принесла мне вина освежиться. И наконец, так и не задав тот вопрос, я был препровожден к воротам и выведен на улицу. Здесь на мгновение мне показалось, что счастье улыбнулось мне, ибо отвязывая узду коня от кольца у ворот, я заметил глазевшую на меня сквозь решетку в калитке старую привратницу — она, несомненно, помнила золото, которое я дал ей в первый приход сюда. Но когда я достал монету и знаками предложил ей подойти поближе, чтобы прокричать вопрос ей в ухо, и даже когда, после троекратного повторения, смысл вопроса дошел до нее, она ответила лишь пожатием плеч и единственным словом «нету», что — даже если она правильно поняла меня — вряд ли могло помочь. В конце концов я сдался. В моем случае, сказал я себе, об этом следует забыть. Поэтому я выехал из города и вернулся на несколько миль к началу подъема в мою долину — но куда бы ни бросил я взгляд, везде чудилось мне ее лицо, а в каждом наклонном луче солнечного света виделось золото ее волос.
Кадаль заново отстроил загон, который мы с Галапасом соорудили в зарослях боярышника. Теперь на нем появилась хорошая крыша и прочная дверь, сейчас там могли разместиться два больших коня. Один — видимо, конь Кадаля — был уже там.
Сам Кадаль, наверное, услыхал, как я поднимаюсь верхом по долине, ибо, едва я успел спешиться, он бегом спустился по тропе у скалы, принял уздечку из моих рук и, поднеся мои ладони к губам, поцеловал.
— Послушай, что случилось? — удивленно спросил я. Ему нечего было бояться за мою безопасность: я регулярно присылал о себе успокоительные известия. — Разве до тебя не дошла весть о моем приезде?
— Да, я получил ее. Но с тех пор прошло много времени. Ты хорошо выглядишь.
— И ты неплохо. Здесь все в порядке?
— Да, сам все увидишь. Если уж приходится жить в месте вроде этого, то есть немало способов неплохо в нем устроиться. А теперь пойдем наверх, ужин готов.
Он пригнулся, расстегивая у коня подпругу и предоставив мне одному подниматься к пещере.
Чтобы сделать все, что он сделал, времени у Кадаля было немало, но при всем том я был потрясен, это казалось маленьким чудом. Все стало по-прежнему на залитой солнцем зеленеющей лужайке.
Между зеленых завитков молодого папоротника сквозь траву проглядывали звездочки маргариток и анютиных глазок, спешили скрыться с глаз, юркнув в усыпанный цветами терновник, молодые кролики. Струилась кристально чистая вода, и в кристальной ее прозрачности на дне источника видны были серебрящиеся камешки. Над источником, в своей нише из папоротника, стояла резная фигурка божества; должно быть, Кадаль нашел ее, когда очищал источник от засорявшего хлама. Он нашел даже чашечку из рога. Она стояла там же, где всегда. Я отпил из нее, плеснул несколько капель богу и вошел в пещеру.
Прибыли мои книги из Малой Британии; вплотную к стене пещеры был приткнут огромный сундук, как раз там, где находился раньше ящик Галапаса. Там, где был его стол, стоял теперь другой, я признал его, это был стол из дворца моего деда. Бронзовое зеркало снова висело на своем месте. В пещере было чисто, сухо и приятно пахло. Кадаль сложил из камней очаг, в нем лежали теперь дрова — оставалось только зажечь огонь. Я почти ожидал увидеть у очага сидящего Галапаса, а на выступе у входа — сокола, устроившегося там в ночь, когда маленький мальчик со слезами на глазах покинул эту пещеру. Над скальным выступом в глубине, среди густых теней выделялась одна, особенно плотная, скрывавшая кристальный грот.
Ночью, когда огонь угас, я лег на подстилку из папоротника, завернувшись в одеяла и, слушая шелест листьев у входа в пещеру и чуть более далекое журчание ручья — единственные звуки, оставшиеся в этом мире, — закрыл глаза и заснул, как не спал с далекой поры моего детства.
8
Подобно тому, как лишенный на время вина пьяница считает, что излечился от своих вожделений, я полагал, будто излечился от своего стремления к тишине и одиночеству. Но уже в первый раз проснувшись в пещере Брин Мирддина, я осознал, что место это было для меня не убежищем, но жилищем. Апрель, наконец, сменился маем, на холмах перекликались кукушки, среди молодых папоротников расцвели колокольчики, вечерами доносилось блеяние ягнят, а я ни разу не подошел к городу ближе вершины холма в двух милях к северу, там я собирал листья и побеги салата. Кадаль ежедневно отправлялся вниз за припасами и последними новостями, да дважды вверх по долине поднимались гонцы, один со свитком зарисовок от Треморина, другой — с новостями из Винчестера и деньгами от моего отца — письма он не привез, но подтвердил, что Пасцентий в самом деле собирает войска в Германии, и война непременно начнется еще до конца лета.
В остальное время я читал, гулял по холмам, собирал растения и готовил лекарства. Сочинял и музыку, и песни пел — некоторые заставляли Кадаля поглядывать на меня искоса и качать головой. Какие-то из них по-прежнему поют, но большую часть лучше забыть. Одной из последних была вот эта, я спел ее, когда май обрушился на город во всей силе своего безудержного цветения и среди кустов зажглись синие огоньки колокольчиков.
Кругом серо и голо, обглоданным костям подобны
стоят деревья;
Наряд их летний сорван с них, блеск
Синих вод, травы краса и ивы косы —
И даже птичий свист — украдены.
Похитила их девушка, она гибка, как ива,
Беспечна, словно пташка по весне,
И голос ее звонок.
Она танцует над поникшим тростником
И след ее сияет во траве увядшей.
Я дар готов принесть принцессе дев
Но есть ли здесь, в пустой долине, нечто
Достойное ее вниманья?
Свист ветра в камыше, дождя алмазы
Пушистый мох, одевший камень…
Что мне осталось для нее? Лишь мох на камне.
И отвернувшись сонно от меня, она смыкает веки.
На следующий день я шел по заросшей лесом долине в миле от дома, пытаясь отыскать дикую мяту и горько-сладкий паслен, когда, словно в ответ на мой зов, навстречу мне вышла она. Девушка поднималась по тропе среди колокольчиков и папоротников. Возможно, что это я призвал ее. Стрела остается стрелой, кто бы из богов ни направил ее.
Я замер у группы берез, глядя на нее так, будто она могла раствориться в воздухе, будто она на самом деле соткана из сна и желания, осиянный солнцем призрак. Я не мог шевельнуться, хотя все тело и душа мои рвались навстречу ей. Она заметила меня, на лице ее промелькнула смешинка, и она легкой походкой направилась ко мне. В игре пляшущего света и колеблющихся теней она по-прежнему казалась нематериальной, шаг ее будто и не тревожил травы, но она приблизилась, и я убедился, что это не видение, но та Кэри, которую я помнил, в коричневом платье из домотканой материи и пахнущая жимолостью. Но теперь на ней не было капюшона, волосы свободно ниспадали на плечи и на ногах ничего. Лучи солнца проглядывали сквозь шелестящие на ветру листья и играли в ее волосах отблесками света на воде. В руках она держала букетик колокольчиков.