сужении кинопрокатного окна[148]; этот процесс начался примерно десять лет назад, и Шьямалан очень точно определил его проблему. “Да, основной доход мы получаем с продаж на видео и ТВ, но именно кинопрокат задает фильму движение”. Так устроено кино. Режиссеры живут и работают в аналоговом мире. Нам важно, чтобы собирался полный зал. Нам важно, чтобы зрители приходили в кинотеатры и проживали фильм. Что сегодня востребовано на больших экранах? Люди готовы выйти из дома только ради “киноопыта” – захватывающих, невероятных эмоций, которые невозможно испытать перед телевизором или экраном телефона. Такое кино полностью погружает зрителей в момент, дает им мощные переживания почти что в реальном времени; подобный субъективный опыт я часто называю “виртуальной реальностью без очков”. Ради такого зрители готовы прийти в кинотеатры».
«Мне хотелось вернуться в эпоху изобретения раннего кино», – описывала Тасита Дин свою инсталляцию FILM (2011) в галерее Тейт.
В последнем нашем интервью мы с Ноланом припомнили первое, как будто оно состоялось вчера.
Приверженность Нолана традиционной кинопленке не только помогла компании Kodak выбраться из финансовой ямы, но и способствовала дальнейшему развитию технологий – особенно в том, что касается формата IMAX. «По ходу нашей публичной дискуссии с Таситой Дин мы вышли на разные понятия из мира искусства: например, “медиальная специфика” или “сопротивляемость материала”, – говорит Нолан. – Когда художник берет кусок глины и начинает ваять скульптуру, то глина сопротивляется его рукам. И это влияет на его творческий процесс; на то, каким получится произведение. Тот же самый принцип действует и в киноремесле. Можно снимать немое кино или звуковое, черно-белое или цветное – и сопротивляемость разных материалов будет влиять на мои решения как режиссера. Она определяет мой подход к актерам, к построению мизансцен, к темпоритму сцены, к движению камеры или к отсутствию такого движения. Я давлю на материал, а он мне отвечает. Оказывает сопротивление. Ставит преграды, которые мне нужно преодолевать. Задает мой рабочий график. Например, камеру в пленке нужно перезаряжать каждые десять минут. А в случае IMAX я мог снимать не более двух с половиной минут за раз, что напомнило мне мои ранние фильмы, снятые на отцовскую Super 8, где картридж тоже необходимо было менять раз в две с половиной минуты. Я вернулся к тому, с чего начинал».
Мало что радует Нолана так сильно, как семейные походы в кинотеатр. «Я никогда не любил смотреть фильмы в одиночестве, – говорит он. – И до сих пор не люблю. Мне нравится ходить в кино с детьми или всей семьей сразу, чтобы потом мы могли вместе обсудить просмотренное. Для Эммы это необязательно. Ей и в одиночестве неплохо. А я так не могу. Даже не знаю почему». Один пример особо запомнился режиссеру: в 1991 году он посмотрел триллер Джонатана Дэмме «Молчание ягнят» – экранизацию романа Томаса Харриса, которым Нолан тогда зачитывался. В то время он учился на первом курсе UCL и на каникулы приехал в Чикаго. «И вот я пришел в какой-то второсортный пригородный кинотеатр. Изначальный прокат фильма уже заканчивался, залы были почти пустыми, не больше одного-двух человек. Мы пошли на сеанс вместе с братом, и мне все понравилось. Отличная экранизация. Правда, фильм показался мне совсем не страшным. Пришел, посмотрел, без сильных эмоций. Позднее, когда несколько месяцев спустя “Молчание ягнят” добралось до Лондона, мы с Эммой пошли посмотреть его на Уэст-Энд, а там был полный зал людей. И я испытал настоящий ужас. Это был один из самых жутких кинопоказов в моей жизни. Помню, насколько мне было дискомфортно. В этом плане кино – уникальное искусство: оно сочетает субъективный эмоциональный опыт отдельного зрителя с эмпатией, коллективным опытом всего зала в целом. Это почти что религиозное чувство. Вот я читаю роман – и это мой, совершенно личный опыт. Я не могу разделить его с другими читателями. Я проживаю историю в одиночку. В театре есть элемент эмпатии, однако каждый зритель видит сцену под своим углом. И лишь в кино есть этот чрезвычайно уникальный сплав субъективности, эффекта погружения и коллективного восприятия. Другие виды искусства на такое неспособны. Поэтому кинематограф – искусство волшебное. И бессмертное».
Мне показалось, это хороший момент, чтобы закончить интервью. Нолан не особо любит церемонии: прощается он небрежно, без затей, словно мы в любой момент можем встретиться снова. И наоборот, давние разговоры, начатые много лет назад, он подхватывает так, будто мы остановились лишь вчера. Я встаю и благодарю его за уделенное мне время.
«А помните, о чем мы говорили при нашей самой первой встрече?» – спрашивает он.
«Когда, в 1999 году? В ресторане “Кантерс”? Примерно помню. Мы обсуждали то, что вы левша и как это могло сказаться на “Помни”».
«Вы мне сказали: “Есть вероятность, что мы нащупали рабочую теорию, которая бы объяснила структуру этого фильма”».
«Пожалуй, я так больше не думаю. Сейчас мне кажется, что все немного глубже. Помню, как я сказал, что Пол Маккартни тоже левша. Они с Ленноном сидели друг напротив друга в гостиничном номере в Гамбурге и играли одинаковые гитарные аккорды. И казалось, будто каждый из них смотрит в зеркало».
«Кстати, – говорит Нолан. – У меня для вас вопрос. Вернее, всего одно слово. Декстрокардия».
До меня не сразу доходит смысл его слов, но, когда я все понимаю, мои внутренности сковывает лед.
«На каждые двенадцать тысяч человек найдется один, у кого сердце расположено справа, а не слева[149], – как бы невзначай продолжает Нолан. – Значит ли это, что ваше решение аннулировано? Вопрос философский. Один к двенадцати тысячам – довольно редкий расклад, признаю».
На несколько секунд меня охватывает жгучая ненависть. Поверить не могу! Он все-таки нашел способ поломать мою «сердечную» разгадку его задачи про лево и право. Неужели Нолан действительно настолько бессердечен, как говорят его критики? Секунды проходят, и я сажусь обратно.
«Мне кажется, все можно свести к общечеловеческому пониманию того, где находится сердце, – отвечаю я. – Вы сами сказали: на самом деле сердце у нас не то чтобы слева, а скорее в центре. Но по сложившейся традиции люди поступят вот так».
Я кладу руку на сердце.
«Я не рассматриваю этот вопрос с точки зрения антропологии, – говорит Нолан. – Для меня это евклидова, математическая задача. Идея с сердцем мне очень понравилась, потому что она привносит в задачу человеческий элемент. Да, у нас с вами сердце находится слева. Но раз мы теперь знаем, что у некоторого (хотя бы и очень маленького) числа людей оно справа, то решение отчасти обесценивается. Мы смотрим на задачу под совершенно новым углом, а именно: как и почему наши гены распределяют органы слева или справа по мере созревания тела?»
«А если уточнить? Я попрошу собеседника положить руку на сердце, но прибавлю: если вы страдаете от декстрокардии, то положите руку на противоположную сторону груди».
Похоже, я его не убедил. «Если разгадке нужны дополнительные пояснения, разве это не обесценивает ее?»
«Отнюдь, – я собираюсь с духом. – Какие были условия задачи? Объяснить словами на английском языке по телефону направления “лево” и “право”. Вы ничего не говорили о том, насколько долгим или многосложным может быть мое объяснение».
Нолан по-прежнему не убежден, но явно чувствует мое раздражение. «Я всегда относился к этой задаче как к абстракции, не пытался перенести ее на реальность. Разговор по телефону я привел просто как условность, чтобы убрать из уравнения материальный мир. Я хочу найти стопроцентно абстрактное решение: через один лишь язык, через идеи. Мне ваша разгадка импонирует, она очень изящная. Но, как и в предыдущем варианте с движением планеты, в ней есть моменты, которые меня не устраивают. Пока что все решения, которые мы с вами нащупали, опираются на внешние материальные факторы из реального мира. Особенности тела и планет. Но в математическом, абстрактном измерении мы так и не смогли различить лево и право, и меня это по-прежнему увлекает. Вы меня понимаете?»
«Но как же реальный мир? – говорю я почти с обидой. – Ведь там все и происходит».
«Попробуйте взглянуть на задачу иначе. Ваш собеседник на другом конце провода – искусственный интеллект. Как объяснить ему понятия “лево” и “право”?»
Я снова в тупике. А еще меня терзает подозрение, что Нолан изменил условия задачи, хотя ее текущая формулировка (объяснить лево и право искусственному интеллекту) намного ближе классической версии «Задачи Озма», в которой Мартин Гарднер представлял себе общение с инопланетянами. Я так и не решаюсь обратиться к методу Цзяньсун Ву с ее атомами кобальта-60, кружащимися в вакуумных колбах при очень низких температурах. Я даже не знаю, где можно добыть атомы кобальта-60, а раскрутив вакуумные колбы, я с большой вероятностью получу ими по носу. Я возвращаюсь в Нью-Йорк и продолжаю работу над данной книгой; но все это время я беспрестанно ищу рабочую теорию, способную объяснить различие между понятиями «лево» и «право». Моей дочери исполняется шесть лет. Похоже, она думает, что я только и занимаюсь этой книгой, что моя основная работа – писать про Кристофера Нолана. Когда-нибудь ее, возможно, спросят, чем занимается ее папа, и она ответит: «Он пишет про Кристофера Нолана».
Как-то раз она садится ко мне на колени.
«Кристофер Нолан, бла-бла-бла…» – говорит она и притворяется, что набирает слова на моей клавиатуре.
Я ей показываю, как набирать текст так, чтобы он на самом деле появился на экране.
Кристофер Нолан, бла-бла-бла…
«А еще можно сделать вот так», – говорю я и многократно копирую слова «бла-бла-бла». Они тянутся в бесконечность, двигаясь слева направо, пока не сползают на новую строку.
Кристофер Нолан, бла-бла-бла… бла-бла-бла… бла-бла-бла… бла-бла-бла… бла-бла-бла… бла-бла-бла…