7. Иконический – образы в современном мире, от образов литературы до образов рекламы или повседневной социальной жизни, нельзя спроецировать на плоскость какой-то одной интерпретации, перевести на язык готовых идей. Напротив, у образов есть своя энергия, их никогда не поставишь в один ряд, даже если они похожи между собой. Поэтому современные исследователи образов и говорят, воспользовавшись выражением С. Сонтаг (Зонтаг), «против интерпретации» – для них важно, по каким законам данный образ оживает и становится действительным, а не по каким законам мы можем якобы исчерпать содержание всех образов. Иконический поворот важен для современных гендерных исследований – никакие готовые интерпретации гендера и гендерных ролей не могут исчерпать действительное содержание гендерной идентичности.
Все эти повороты мы можем наблюдать, читая любой современный журнал по социально-гуманитарным исследованиям. Конечно, можно выделить еще повороты, например отдельно говоря о психоаналитическом повороте, гендерном повороте или о сетевом повороте, или экологическом, или как-то по-другому сгруппировать и объединить уже названные повороты. Вообще, перевороты вписаны в «социальное конструирование реальности», как называется знаменитая книга П. Бергера и Т. Лукмана 1966 года, в которой доказано, что «социальная реальность» – это лишь один из моментов интерпретации и производства ценностей в ходе социальных взаимодействий. Говорят об автопоэтическом повороте, имея в виду идею автопойесиса Никласа Лумана, способности социальных систем к самоорганизации.
Можно говорить и об аудиальном повороте, связанном с работами британского исследователя Марка Фишера, обосновавшего, что звуковая культура и оказывается главным посредником между эстетическими впечатлениями, разными режимами восприятия и социальными ориентирами и практиками, такими как «режим ностальгии» – звук одновременно что-то «напоминает» и «тревожит», и тем самым позволяет пересобрать социальный опыт. Можно вспомнить о «хонтологии» (науке о призраках, о тенях прошлого), теоретически обоснованной Жаком Деррида и только что упомянутым Марком Фишером, или об «изучении руин» как тоже поворотах от восприятия прошлого как заведомо отсеченного от нас к пониманию его как того, в чем мы вдруг оказываемся, так что прошлое уже не только объект нашего изучения, но и субъект действия.
Поворотом можно считать и утверждение «сильной программы» в культурсоциологии (Дж. Александер и Ф. Смит) и в социологии знания (Дэвид Блур, Бруно Латур, Джон Ло) – сильная программа исходит из того, что мы не можем оставаться на какой-то постоянной позиции наблюдателя, сводя культуру или науку к отдельным «функциям» и «аспектам», но, напротив, должны мыслить эту позицию наблюдения как часть участия в исследуемой системе и учитывать то, какие искажения могли при этом произойти. Если слабая программа исходит из привилегии наблюдателя над наблюдаемым миром и неизбежно сводит более сложные явления к более простым, в рамках систематизации наблюдений, то сильная программа, наоборот, исходит из того, что наблюдатель – часть системы и на него распространяются те же законы, что и на всю систему.
Но существенно для нас то, что все эти повороты наследуют «коперниканскому повороту» (Kopernikanische Wende, вероятно, косвенный перевод латинского revolutio), о котором говорил Кант, повороту, заменившему наблюдение со статичной точки (земли) принятием того, что и твоя точка наблюдения оказывается лишь одним из моментов в движущейся системе, что нужно для понимания происходящего учитывать поведение системы, а не только результаты твоего наблюдения. Так и после всех «поворотов» критическая мысль исходит из того, что «я» не имею привилегированного доступа к действительности, позволяющего все систематизировать, однородно описать и спроецировать на какую-то плоскость, но «я» лишь один из агентов действия наравне с языком, пространством, гендером и многими другими; и единственная моя привилегия – разобраться в том, где и как какие агенты смогли действовать. Кстати, Хайдеггер употребил другое слово, Kehre, с оттенком «обращения» и «ухода в себя», чего нет в слове Wende.
В каком-то смысле критическая теория принадлежит и «политическому» повороту, исходящему из того, что там, где появляется интеллектуальный акт, не обобщающий эмпирическую данность, но создающий некоторую точку вненаходимости (используя термин М. М. Бахтина), там появляется политика. Например, крайне правый интеллектуал Карл Шмитт объяснил, как политика появляется там, где мы совершаем чисто интеллектуальное, силой интеллекта, различение друга и врага.
Началом критической теории стала статья Макса Хоркхаймера «Традиционная и критическая теория» (1937). В этой статье Хоркхаймер упрекает традиционную теорию за то, что она консервирует существующие институты в силу инерции собственного языка, привнося оттенки оценивания. Привычная теория не может обойтись без слов вроде «важно» или «ценно», и мы, открывая некоторые наши журналы, убеждаемся, как много авторов следуют традиционной теории. Они пишут «важнейшим аспектом проблемы является», «особо важным фактором развития следует признать», «наиболее ценно в данном культурном производстве то-то». В результате получается текст, не дающий представления о действительной работе целого, когда нужно учитывать все факторы, а не только те, которые сочтены почему-то «важными» или «важнейшими», но зато закрепляющий и консервативную инерцию институтов, и консервативный язык их описания.
Тогда как критическая теория исходит из того, что и язык, и привычки описания социальной действительности сформированы конкретной ситуацией, даже понятие вроде «объективности» сформировано капиталистическим производством, выпускающим все больше вещей и утверждающим власть «объектов» над человеком, власть рекламы и потребления. Благодаря Хоркхаймеру и Адорно критическая теория всегда оказывается и критикой общества потребления. Эта «объективность» кажется на первый взгляд само собой разумеющейся, но на самом деле поддерживает определенную систему эксплуатации и потребительского поведения. Конечно, современная критическая теория не сводится ко всем перечисленным тезисам, но о них надо помнить.
Советские интеллектуалы тоже говорили, что буржуазная система эксплуатации формирует установки людей, и, значит, нужно освободить людей одновременно от эксплуатации и ложных установок. Но, к сожалению, в некоторые периоды развития СССР некритическая мысль брала верх над критической. Например, культурная цензура сенатора Дж. Маккарти в США и А. А. Жданова в СССР была сходным утверждением репрезентативного искусства, поддерживающего власть обстоятельств над человеком. Казалось бы, в СССР господствовал марксизм, а значит, требовалось объяснять культурные процессы исходя из экономических. Но на практике та часть советской критики, которая соглашалась со Ждановым, меньше всего говорила об экономических факторах в развитии культуры и искусства, наоборот, она возродила культ гения, например Максима Горького, который и определяет содержание советской литературы. Учебники рассказывали о гениях, от первобытного человека, добывшего огонь, до монархов и противостоящих им революционерах, а не о том, как определенные социальные конфигурации делали возможными институты монархии или практики революции.
При этом в СССР были интеллектуалы, стоявшие вполне на уровне мировой критической теории, такие как Михаил Лифшиц, Эвальд Ильенков и Мераб Мамардашвили. Элементы неомарксизма были и в советском структурализме, у Лотмана, и в советской социологии, например у участников социологических съездов в Кяэрику в 1960-е годы, в советской истории философии, например у Ю. Н. Давыдова, знакомившего советского читателя с достижениями Франкфуртской школы, и в советской психологии, например в Харьковской школе А. Н. Леонтьева. Кстати, первой критику советского опыта как «государственного капитализма» начала в США Рая Дунаевская, писавшая под псевдонимом Фредди Форест, которая была близка троцкизму и анархизму. А племянник и биограф Раи Дунаевской, Юджин Гоголь – какая замечательная фамилия – был одним из первых защитников прав чернокожего населения.
Но официальная теория, как ее понимал А. А. Жданов, считалась бы в координатах Хоркхаймера традиционной: например, она противопоставляла материальное и идеальное, объявляя материальное просто более важным, более существенным, и тем самым поддерживала существующую власть как владеющую материальным ресурсом, а не исследуя, как материальное становится состоятельным внутри социальных отношений. Поэтому с точки зрения критической теории неправильно говорить, что «коммунисты были против консервативной, культурно насыщенной и аристократической эстетики Мандельштама и Ахматовой», – наоборот, весь облик Мандельштама – облик маргинала, авангардного экспрессиониста; вся его утонченность – знак хрупкости такого выходца из низов, уязвимости угнетенного. Ахматова с ее эмансипационными телесными жестами: «Я надела узкую юбку» – как раз протестная, а вовсе не консервативная культура. Ведь и церковность Ахматовой – тоже меньше всего про консерватизм, а про возможность посмотреть на всю культуру со стороны, из строгой духовной области, совершить коперниканский поворот в культуре, помолиться за Блока и увидеть в нем «лебедя чистого», а не часть обычной поэтической культуры. Поэтому, как я все время повторяю, союзники критической теории – не обязательно левые мыслители, это просто любые критические мыслители и поэты, и образованный священник дает критической теории в тысячу раз больше, чем повторяющий готовые штампы атеист. Но время лекции у нас уже подошло к концу.
Лекция IIПредварительный этап развития критической теории
Предварительный этап развития критической теории представлен марксистами, пересмотревшими некоторые положения классического марксизма после Первой мировой войны, провала коммунистических революций в Европе и в Азии и краха идеи мировой революции, символически ознаменованного высылкой Троцкого из СССР в 1929 году и начатой в этом же году коллективизацией – борьба СССР с внутренним врагом уже была не революционной, а административной. Это такие авторы, как немецко-еврейский интеллектуал Вальтер Беньямин, венгерско-немецкий интеллектуал Дьердь (Георг) Лукач, итальянский интеллектуал Антонио Грамши. Все они были биографически связаны с СССР и обязаны советскому опыту очень многим, хотя иногда этот опыт был неоднозначным.