Критик как очаг культуры — страница 2 из 2


Мое сердце обливалось кровью, когда я смотрел на разлученных влюбленных людей, и я почувствовал, что придется обратиться за помощью к Азазелу, которого я и вызвал из высокотехнологичного континуума, в котором он обитал.

Как ни странно, он пребывал в хорошем настроении и, помахивая дюймовым хвостиком, улыбнулся мне красным личиком с маленькими рожками.

— О Чудо Космоса, — сказал я, — Ты выглядишь довольным.

— Так и есть, — ответил он, — Я написал зилтчик, который был встречен с всевселенским одобрением.

— Что такое зилтчик?

— Шутка. Все смеялись. Для меня это большая победа.

— Хотелось бы и мне рассказать о победах двух молодых влюбленных, но их сердца разбиты. Исходя из того, что твой зилтчик был встречен со всевселенским одобрением, в твоем мире нет таких существ, как критики.

— Если бы так! — воскликнул Азазел полным негодования тоном, — Своими словами ты лишь подтвердил свое полное невежество. Среди нас есть эти окаменелые останки исчадий ада. Буквально на прошлой неделе, во время обсуждения другого зилтчика, который я состряпал, хотел сказать, сочинил, один критик призвал: «Ытатобарбо мотнародозед еещядремс овтсещус». Можешь представить невежество и подлость существа, посмевшего сказать такое?

— А что это значит в переводе?

— Не желаю пачкать губы объяснением.

Азазел начинал злиться, и я почувствовал, что его желание помочь начинает испаряться, поэтому поспешил объяснить ситуацию.

Он внимательно меня выслушал.

— Ты хочешь, чтобы я улучшил поведение этого критика?

— Да.

— Невозможно. Даже я не могу это сделать. Критику невозможно помочь на любом уровне развития технологии.

— Может быть, ты можешь каким-либо образом сделать его кем-нибудь другим, а не критиком?

— И это невозможно. Уверен, ты понимаешь, что критик не способен преуспеть в любой другой области. Если бы у него имелась хоть капелька таланта, стал бы он критиком?

— В твоих словах что-то есть, — сказал я, потирая подбородок.

— Впрочем, — сказал Азазел, — дай подумать. Ты говоришь, в деле замешан еще один человек? Писательница?

— Да, — с внезапным воодушевлением ответил я. — Ты можешь сделать так, чтобы она написала нечто удовлетворяющее всех, чтобы избежать критики?

— Сам знаешь, что это невозможно. Не бывает книги, удовлетворяющей всех, или, если уж на то пошло, достаточно хорошей, чтобы критик не разорвал ее в клочья. Иначе в чем смысл критики? Однако…

— Однако… — Я весь напрягся.

— Если я не могу изменить критика и не могу изменить писательницу по отдельности, я могу изменить их вместе. То есть я могу превратить критика в писателя, а писателя — в критика, используя закон профессионального сохранения, и тогда каждый из них, побывав, так сказать, по другую сторону баррикады, посмотрит на другого новыми глазами.

— Чудесно, — сказал я. — Думаю, ты нашел правильное решение, о Властитель Бесконечности.


Примерно через неделю я решил навестить Люция Хейзелтайна и убедился в том, что Азазел выполнил свое обещание.

Увидев меня, Люций тяжело вздохнул.

— Джордж, мне надоело быть критиком. Оскорбления со всех сторон, ненависть, презрение и нападки вымотали меня. Меня перестал удовлетворять даже острый восторг, когда я нахожу новый способ быть несправедливо мерзким и злобным в моих оценках литературных произведений.

— Но чем ты будешь заниматься? — с тревогой в голосе спросил я.

— Стану писателем.

— Но, Люций, ты не умеешь писать. Ну можешь написать критическую статью, да и то с трудом, не более.

— Я буду писать стихи. Это просто.

— Ты уверен?

— Конечно. Придумываешь пару рифм, подсчитываешь ударения. Если поэзия современная, смысла в стихах может вообще не быть. Кстати, вот стишок, который я только что накропал. Назвал его «Стервятник». Слушай:

Вцепившись в горный склон

Когтистыми когтями, он

Стоит, лазурью окружен.

Он видит, вдаль вперив свой взор,

В морщинах волн морской простор,

И громом падает он с гор.[1]

— Люций, но это звучит несколько вторично, — задумчиво произнес я.

— Вторично? Что ты имеешь в виду?

— Существует стихотворение «Орел», которое начинается так: «Вцепившись в голый склон когтистыми руками».

Хейзелтайн пристально посмотрел на меня.

— Орел? С руками? Все знают, что у орла нет рук. Если поэт не знал такого элементарного факта из естествознания, он выставил себя необыкновенным дураком. Кстати, кто написал эту поэму?

— Честно говоря, Альфред, лорд Теннисон.

— Никогда о нем не слышал, — сказал Хейзелтайн.

(Несомненно, он о нем не слышал, в конце концов, он был литературным критиком.)

— Позволь мне прочитать еще несколько отрывков, — сказал он и нараспев произнес:

Послушайте, ребятки, и вы поймете,

Что рассказ мой о Стране восходящего солнца

В декабре, седьмого числа в сорок первом году.

И в могилу давно сошли почти все,

Кто помнил историю эту…[2]

— А это стихотворение ты как назвал, Люций? Случайно, не «Полуденная дрема Мультгероя»?

Он с подозрением прищурился.

— Откуда ты знаешь?

— Просто интуиция, — ответил я.

Потом Люций продекламировал «Это моя последняя теща нарисована на стене» и «Ты знаешь, мы, янки, взяли приступом Анцио, и в назначенный день…».

И хотя в последней строфе мне почему-то почудился Р. Браунинг, я вынужден был остановить его, когда он начал читать то, что наверняка было чрезвычайно длинной поэмой. Она начиналась так:

Старик моряк, он одного

Из пятерых сдержал рукою:

«Что хочешь ты, с огнем в глазах,

С седою бородой?[3]

Я, пошатываясь, вышел. Поэт из него вышел почти как критик, но немного лучше.

Я навестил мисс Лиссауэр. Нашел я ее в кабинете, склонившейся с печальным видом над рукописью.

— Джордж, кажется, я разучилась писать, — едва слышно пробормотала она. — Сам процесс перестал меня захватывать. Моя книга «Повесь меня за кишки» имела успех, несмотря на разгромную рецензию, написанную моим любимым Люцием, но эта, новая, не идет. Она называется «Освежуй меня до костей», но почему-то я не могу вложить душу в разделку тела.

— Агата, но чем ты будешь заниматься?

— Я решила стать критиком. Послала автобиографию в Конгрегацию критиков, включая документальное подтверждение того, что поколотила мою престарелую бабушку и много раз воровала молоко у детей. Думаю, на основании этого я могу рассчитывать на положительное решение.

— Не сомневаюсь в этом. Ты собираешься стать литературным критиком?

— Не совсем. В конце концов, я — прозаик, а что прозаик знает о литературе? Нет, я собираюсь критиковать поэзию.

— Поэзию?

— Конечно. Это так просто. Стихотворения так коротки, что даже голова не успевает заболеть от их чтения. А если они еще и современные, нет необходимости напрягаться, чтобы понять смысл, потому что его не может там быть по определению. Естественно, я постараюсь найти работу в «Букселлерс уикли», в котором публикуются анонимные рецензии. Уверена, что могу проявить себя. Надеюсь, никто никогда не узнает, кто измыслил все те мерзости, которые я планирую написать.

— Агата, возможно, ты еще не знаешь об этом, но твой возлюбленный Люций перестал быть критиком. Теперь он пишет стихи.

— Чудесно, — сказала Лиссауэр. — Я буду писать рецензии на его книги.

— Надеюсь, не слишком злобные, — сказал я.

Она с ненавистью посмотрела на меня.

— С ума сошел? И лишиться своего места в «Букселлерс уикли»? Никогда.

Полагаю, ты понял, чем все закончилось.

Сборник стихов Хейзелтайна вышел под названием «Сладостные реминисценции». На него анонимно написала рецензию мисс Лиссауэр. На этот раз Хейзелтайн отправился по извозчичьим дворам, проверяя кнуты на необходимую упругость. Он ворвался в контору «Букселлерс уикли» и, прежде чем прибыл вызванный наряд полиции, нашел забившуюся в угол мисс Лиссауэр.

— Да, — сказала она. — Это я написала рецензию.

Хейзелтайн отбросил свой кнут и разрыдался.

— Она заслуживает хорошей порки, — произнес он, когда его выводили. — Но я не мог себя заставить оставить рубцы на этой восхитительной коже.


Я очень внимательно слушал его рассказ, а когда Джордж закончил, спросил:

— Правильно ли я вас понял? Луций Ламар Хейзелтайн, бывший литературный критик, по-прежнему страдает?

— Испытывает чертовские муки.

— Чудесно. А Агата Дороти Лиссауэр, которая стала критиком, тоже страдает, не так ли?

— Сильнее, чем Хейзелтайн, если такое возможно.

— И они будут страдать вечно?

— Я в этом не сомневаюсь.

— Ладно, — сказал я, — никто никогда не говорил, что я отличаюсь злобным нравом или могу затаить на кого-то обиду. Все, кто знает меня, всегда отмечали мой жизнерадостный характер, а также способность прощать и забывать. Но есть некоторые исключения. Джордж, на этот раз вам не нужно ничего предлагать мне. Вот двадцать долларов. Если Азазелу могут пригодиться земные деньги, отдайте ему половину.