Я перестал есть и взглянул на него:
— Что вы имеете в виду?
— Сами увидите, сударь, — ответил сержант с неловкой улыбкой. — По моему мнению, было непростительной ошибкой оставлять столь деликатное дело в руках грубых солдат. Когда речь идет о сражении, они знают, что им делать. Но попросите их поговорить с женщиной, и невозможно предсказать, что из этого выйдет.
— Он проживает здесь? — спросил я, отхлебывая вино.
— Он в лазарете, сударь.
— Он болен?
— Не совсем. — Кох поднес палец к щеке. — У него здесь рана. Создается впечатление, что кто-то ударил его шпагой.
— На дуэли?
— Люблинский, вероятно, будет отрицать данный факт. Солдаты, как правило, все отрицают.
— Я хотел бы поговорить с ним прямо сейчас.
Кох указал на поднос:
— Может быть, вначале вы закончите трапезу, сударь?
— Он один из следователей, Кох. Чем скорее я его увижу, тем лучше.
— Я пойду и позову его из лазарета.
Кох ушел, а я завершил еду. К тому времени когда Кох вернулся в компании Люблинского, я снова почувствовал прилив сил.
Когда офицер вошел в комнату, в первое мгновение я не обратил на него внимания, а налил себе еще вина в бокал и выпил до дна, чувствуя, как теплая жидкость растопила холод ужасного утра и еще более ужасного дня.
— Стойте здесь, — услышал я слова Коха. После чего он обошел вокруг стола и замер рядом со мной, подобно ангелу-хранителю.
Люблинский щелкнул каблуками и вытянулся по стойке «смирно». Только после этого я поднял на него глаза и ощутил внезапную дурноту, которую можно было бы приписать тяжелой пище, только что мною поглощенной. Однако причина была совершенно в другом. Возглас отвращения застыл у меня на губах. Никогда раньше мне не приходилось видеть человека более отвратительной наружности. Каждый дюйм его грубой красноватой кожи был изрыт оспинами, рябинами, шишками, наростами — всем тем, что лютая болезнь способна оставить на теле. От лба до подбородка его лицо утратило всякое сходство с человеческим. Общаясь с крестьянами, работавшими на землях моего отца, я видел, что оспа способна сделать с человеком. Но то, что она сотворила с Люблинским, вообще не поддавалось описанию.
Воротник его куртки был достаточно высок, чтобы скрыть синевато-багровые оспины и гнойники, которыми была испещрена шея. На левой щеке у Люблинского виднелась широкая, окаймленная кровавым кругом рана.
— Сними шапку в присутствии господина поверенного, — резко приказал Кох. Люблинский повиновался, обнажив лысину, поражавшую исключительным уродством: вся она была столь же щедро усеяна шрамами, наростами, следами от язв, как и лицо. Если бы не рост, телосложение и солдатские умения, единственное место, где он смог бы найти себе пропитание, был бы бродячий цирк. Он взглянул поверх меня на Коха, вынудив того посмотреть ему прямо в глаза. А глаза у Люблинского были большие, черные, пронзительные, полные какой-то особой энергии. Он был бы, несомненно, красив, если бы судьба так жестоко не обошлась с ним. С высокими скулами, орлиным носом, квадратной, четко выраженной челюстью, сильным подбородком в другом, лучшем варианте своей жизни он мог бы стать моделью художника или возлюбленным баронессы.
— Мне убрать тарелки, сударь? — спросил Кох.
— Не беспокойтесь. — Мне не хотелось никак унижать Коха в присутствии этого человека. — Вы помогали в расследовании убийств под непосредственным руководством профессора Канта, не так ли? — спросил я, обращаясь к Люблинскому.
Его взгляд метнулся от меня к Коху, затем снова ко мне, и он открыл рот, чтобы заговорить. Если лицо Люблинского потрясло меня, то голос ужаснул. Казалось, у него во рту сидел вырвавшийся на волю страшный дикий бабуин, животное, которое он почти не способен был укротить. По-видимому, я как-то продемонстрировал замешательство, потому что Люблинский внезапно замолчал, затем заговорил снова, пытаясь произносить каждое слово медленно, дабы избежать непроизвольных носовых и гортанных звуков, из-за которых его речь было практически невозможно понять.
— Профессора какого? — проскулил он. Слова со свистом вырывались из изуродованной ротовой полости. — Я сделал то, что мне сказали. Доклады они хотели. Доклады они получили.
— Вам ведь также заплатили за несколько рисунков, которые вы сделали по поручению профессора Канта.
— А, его! — воскликнул Люблинский. — Он что, профессор?
— А кто же он, по вашему мнению, такой? — спросил я.
Люблинский пожал плечами:
— Мне за то, что я думаю, не платят, сударь. Меня подобные вещи не интересуют. Я дал ему то, что он просил. В мире полно стариков со странными прихотями.
Я заставил себя взглянуть на него и попытался вообразить, что он сейчас думает. Все в Кенигсберге представлялось каким-то порченым, больным, боящимся дневного света. Мне стало даже как-то нехорошо от мысли, что и я вынужден был сделаться частью всего этого. Какой «талант» сумел профессор Кант обнаружить в немыслимом существе, сейчас стоявшем передо мной?
— Расскажите мне о себе, — попросил я и почти сразу пожалел о своей просьбе.
Потребовалось титаническое терпение, чтобы разобраться в его бормотании. Звали его Антон Теодор Люблинский. Родом он был из Данцига. Десть лет назад поступил в легкую пехоту и участвовал в боевых действиях в Польше. В течение трех лет его полк располагался в Кенигсберге, где, как он подчеркнул, ему совсем неплохо жилось до самого последнего времени.
— Вы чем-то недовольны здесь, Люблинский? Почему так резко изменилось ваше мнение по поводу этого города? — спросил я, полагая, что, где бы бедняга ни оказался, он повсюду должен чувствовать себя глубоко несчастным.
— Мне больше нравятся сражения, сударь. — Создавалось впечатление, что сама мысль об участии в военных действиях согревает его сердце, и Люблинский хрипло добавил: — На поле брани с противником сходишься лицом к лицу.
Угольно-черные глаза сверкнули высокомерным огнем, и он отвернулся.
Что же такого этот человек познал в жизни, что заставило его предпочесть воину миру и риск быть каждую минуту убитым спокойному существованию? Я наклонился над столом, изо всей силы ударил по нему кулаком и пристально взглянул Люблинскому в глаза. Резкий запах, исходивший от этого человека, смешивался с ароматами, наполнявшими комнату. Мне пришлось подавить сильнейшую потребность отвернуться от него.
— Я прочитал ваши официальные донесения, Люблинский, — признался я. — По правде говоря, в них очень мало информации. Расскажите мне поподробнее, что вы видели на месте преступления около «Балтийского китобоя». Вы ведь были первым, кто увидел тело, так?
Люблинский отрицательно покачал головой:
— Не совсем, сударь. Я был не один. Со мной был еще одни жандарм. Кроме того, там была еще и женщина…
— Год назад, — прервал я, — вас послали на место преступления. Вы беседовали с женщиной, нашедшей тело. Верно? Я хочу в точности знать, что было тогда сказано.
Люблинский начал свое нечленораздельное бормотание. Закрой я глаза, и вполне можно было бы вообразить, что слушаю какого-нибудь таинственного греческого оракула или голос духа, вызванного Вигилантиусом из загробного царства. Я внимательно всматривался в губы Люблинского, пытаясь по ним понять смысл произнесенного, а Кох тем временем подгонял его, поправлял, а в самых необходимых случаях и переводил.
В то утро, рассказывал Люблинский, холодный ветер дул с моря. Он встал в четыре часа, чтобы принять на себя командование охраной. Когда Люблинский сменял ночную стражу, до них дошел слух, что неподалеку от порта кто-то нашел мертвое тело. Они с Копкой, вторым жандармом, отправились на место обнаружения трупа, оставив ночную смену на посту в Крепости. Оба обрадовались возможности выйти в город вместо того, чтобы целый день без дела слоняться по Крепости. На месте преступления они обнаружили тело и женщину. Больше там никого не было. Солнце еще не взошло, улицы были пустынны.
— И что вы там увидели, Люблинский?
Несколько мгновений он молчал.
— Я тысячи рал смотрел смерти в глаза, сударь, — сказал он вдруг, как-то странно уставившись на меня своим огненным взглядом. — Видел океаны крови, жуткие раны, ужас обстрела картечью. Ничего подобного на Мерештрассе не было. Но ощущение у меня было точно такое же.
Они с Копкой не нашли никаких следов насилия, ничего, что указывало бы на то, как убийца нанес coup de grace.[20] Было очевидно, что не естественные причины привели к гибели находящегося перед ними человека.
— Ощущение, Люблинский?
Тело Яна Коннена стояло на коленях, голова опущена на камни. В такой позе мусульмане молятся своему богу, заметил Люблинский. Ничего не узнав в ходе осмотра трупа, они обратили все внимание на женщину. Повитуху, шедшую принимать роды. Женщина отказалась что бы то ни было говорить. Она вся дрожала от страха. И тут у Копки появилась блестящая идея. Он пошел за пинтой джина в ближайший кабачок.
Люблинский замолчал, создавалось впечатление, что он решил хорошенько подумать, прежде чем продолжить.
— Она не была убийцей, сударь. Это ясно.
— Ясно? Почему же?
Он ртом вдохнул воздух, издав какое-то неприятное чмоканье, словно задыхающееся животное.
— Она была до смерти перепугана.
— Как звали женщину?
Снова колебания.
— Мне необходимо знать имя повитухи, — твердо повторил я. — В вашем донесении его не было.
Конфликт разных эмоций еще больше обезобразил и без того уродливое лицо.
— Сокрытие информации считается преступлением, — напомнил я ему.
— Анна, сударь, — сказал он после паузы, продолжавшейся несколько мгновений. — Анна Ростова.
— Она сообщила вам свое имя, пока Копка отсутствовал? — спросил я.
Большие руки Люблинского нервно заметались по куртке. Он стал лихорадочно поправлять пуговицы, одергивать воротник, скатывать и снова раскатывать шапку. Наконец он взглянул на меня и кивнул.