Критика криминального разума — страница 41 из 84

— И почему она это сделала? Каким образом вам удалось завоевать ее доверие?

Люблинский залился краской.

— Не знаю, сударь, — ответил он. — Я… то есть я подумал, что я ей понравился.

То, что столь уродливый мужчина способен воспользоваться обещанием любовных утех от женщины, настолько экстравагантной, чтобы ему их предложить, вовсе не показалось мне чем-то совершенно невероятным. Я даже почти ощутил сочувствие к нему.

— Только по этой причине?

На лице Люблинского появилось выражение боли. Из всех омерзительных подробностей, которым несть числа в моей истории, изуродованное болезнью лицо Люблинского чаще всего тревожит мой сон и является мне в кошмарах. Его взгляд метался по комнате, рот открывался и закрывался, подобно рту карпа, повисшего на грязном крючке.

— Жалость, сударь. Она мне сказала, что ее единственный ребенок умер от оспы. Она хорошо понимала, что пришлось мне вынести. Вот и вся причина.

Я долго и пристально всматривался в Люблинского. В комнате воцарилась мертвая тишина. Слышно было только его тяжелое дыхание.

— И все-таки расскажите подробнее, что сказала вам та женщина, — попросил я, уже приготовившись услышать отвратительные подробности их соития.

Прежде чем ответить. Люблинский поковырял ногтем в дырке у себя на щеке, и оттуда потекла кровь. Вслед за этим из него потоком полилась злоба, словно внутри внезапно прорвало какую-то до сей поры довольно прочную дамбу.

— Она сказала мне, что его убил дьявол.

— Дьявол, — механически повторил я.

— Она видела его когти, сударь.

— Вы их тоже видели? — спросил я, сделав вид, что мне ничего не известно.

— Нет, сударь. Я вообще ничего не видел. Я осмотрел труп. И ничего не нашел. Ни ран, ни оружия. «Только сам Сатана мог совершить подобное», — сказала она.

— Значит, вы ничего не нашли, но ей поверили. Почему вы не включили перечисленные подробности в письменное донесение? — спросил я.

Люблинский молчал. Вместо ответа жуткая дрожь сотрясла все его тело. Я ничего не мог понять. Что за страшная битва велась у него в душе? И что за чудовищный невидимый враг схватил его за горло?

— Она сказала… что… поможет мне, сударь, — выдавил он наконец.

— Повитуха, Люблинский? Чем же повитуха могла вам помочь?

Он поднес руку к изборожденному шрамами и оспинами лицу.

— Она пообещала меня исцелить. Я заразился болезнью в Польше. И должен был умереть, но не умер. И очень жалею о том. У меня была девчонка в Хельмо. Я был с ней обручен. Она бросила меня, как только увидела мое лицо. И это было только начало. Товарищи по полку стали избегать меня. Обзывали меня Сыном Сатаны. И так длится уже пять лет. Пять лет, сударь! Анна пообещала меня спасти. Она поклялась, что кожа у меня будет, как у младенца на попке, и я ей поверил. Она была первой женщиной… — он снова судорожно глотнул воздуха, — которая за все пять лет взглянула на меня. Я отправил ее восвояси, прежде чем Копка вернулся. У меня был ее адрес…

— И все-таки об одном вы не сказали. А если уж быть совсем точным, о двух, — перебил его я. — Что видела Анна Ростова такого, чего не видели вы? И каким образом она собиралась исцелить вас? Вам грозит тюремное заключение за неисполнение своих обязанностей, имейте в виду.

Люблинский не нуждался ни в предупреждениях, ни в угрозах.

— У меня такое же лицо, как и год назад, — произнес он с возмущением в голосе, приближаясь к свету. Казалось, он почти гордится тем надругательствам, которое совершила над ним Природа. — Анна пообещала, что дьявол прекратит мои страдания. Поэтому он и оставил коготь.

Я изо всех сил старался сохранять спокойствие.

— Значит, вы все-таки его видели, не так ли?

Люблинский ничего не ответил и весь сжался.

— Не ухудшайте свое положение, — предупредил я. — Опишите этот… коготь.

— Нечто длинное, напоминающее заостренную кость, — произнес он наконец. — Коготь Люцифера. Он обладает огромной силой. Поэтому она извлекла его из тела.

— Силой, Люблинский? Какую силу вы имеете в виду?

— Исцелять… Убивать, сударь. Она сказала, что сможет вылечить мое лицо с помощью адского когтя. Потому что в нем была часть жизни мертвеца. Он был жертвой. Он умер ради моего исцеления.

Я откинулся на спинку кресла, а Люблинский склонился над столом; его муки перешли в гнев и озлобление.

— Посмотрите на меня, сударь. Просто посмотрите на мое проклятое лицо! — крикнул он. — Вы бы разве поступили по-другому?

Я уже не в первый раз взглянул на опустошения, которые болезнь произвела на его лице, изо всех сил стараясь не давать волю состраданию.

— Ваше лицо чудовищным образом изуродовано, — холодно произнес я. — Должен ли я понимать вас так, что вы больше ни разу не встречались с этой добросердечной женщиной?

Люблинский опустил глаза;

— Вы сами знаете ответ, герр поверенный.

— И что она сделала, чтобы помочь вам?

— То самое, сударь. То самое и сделала. — Люблинский прикоснулся к черной дыре палевой щеке. Его голос дрожал от гнева. — Она колола мне лицо «дьявольским когтем».

— Значит, у вас на щеке не рана, полученная на дуэли? — заключил я, бросив взгляд на Коха.

— Никаким клинком такого не сделаешь. Такое способна совершить только настоящая ведьма, — ответил он шепотом, тяжело опускаясь на скамью и стараясь казаться меньше, чем он был на самом деле.

— И сколько времени это продолжается?

— С первого убийства, сударь.

— Значит, коготь все еще у упомянутой вами женщины?

— Да, сударь.

— Когда вы видели ее в последний раз?

Люблинский отвернулся от меня и уставился на стену.

— Вчера, сударь, — прошептал он через несколько мгновений.

Я сразу же понял, что он имеет в виду.

— Позавчера было совершено еще одно убийство. Вы встречались с ней всякий раз, как погибала очередная невинная жертва. Верно?

Люблинский сжал кулаки и повернулся ко мне.

— С каждым новым убийством коготь приобретал все большую силу. И я еще на шаг приближался к исцелению. По крайней мере так она мне говорила.

Я взглянул ему прямо в глаза и на сей раз не стал скрывать своего отвращения. Оспа изуродовала душу этого человека не меньше, чем его некогда красивое лицо.

— Почему вы мне все это рассказываете? — спросил я.

Люблинский нервно заерзал на скамье.

— Что вы имеете в виду, сударь?

— Вы прекрасно понимаете, что я имею в виду. Ни одного слова из того, что вы сейчас говорите, вы не написали в своем донесении. Вы ничего не сообщили ни поверенному Рункену, ни профессору Канту. И все-таки решили поделиться со мной. Сейчас! Вы ведь знаете, что она лгала вам, не так ли? И теперь выдаете ее мне, таким образом решив отомстить? Вы хотите, чтобы Анну Ростову схватили и наказали, потому что она одурачила вас. Верно?

Он молчал.

— Что случилось с Копкой? — продолжил я. — Где он был, когда нашли другие трупы?

Люблинский вытер нос рукавом.

— Он дезертировал, сударь.

— И с какой стати ему пришло в голову дезертировать? — спросил я удивленно.

— Не знаю, сударь. Он просто сбежал. Больше я ничего не знаю, — ответил Люблинский, уставившись куда-то вдаль поверх моей головы. Лицо его превратилось в мрачную маску мести, подобную тем, которые носят исполнители ролей демонов в карнавалах на масленицу.

— Превосходно! — воскликнул я, вскакивая. — А теперь вы проводите нас к той женщине. И без всякого промедления. Идемте, Кох.

Сев в экипаж, мы ехали в полном молчании по адресу, который Люблинский дал кучеру. Каждый пребывал в глухо запертой темнице собственных мыслей. Я был не в состоянии смотреть на человека, в полумраке сидевшего передо мной, без сильнейшего чувства физического отвращения. Из всех жертв прискорбных событий, совершившихся в Кенигсберге и которым еще суждено было совершиться, Антон Теодор Люблинский вызывал во мне самую острую жалость.

Теперь же это чувство имело отчетливый привкус нравственной гадливости.

Глава 18

Кенигсберг…

Когда я впервые услышал это слово, мне едва исполнилось семь лет. Как-то генерал фон Плутшов возвращался в свое поместье и по пути заехал к нам в Рюислинг. Старый друг моего отца по военной академии уже стал национальным героем. За день до того он был почетным гостем на торжественной церемонии в Кенигсберге в честь двадцатой годовщины славной битвы при Россбахе 1757 года. Во время битвы генерал фон Плутшов возглавлял Шестой кавалерийский полк, и именно благодаря его действиям победа осталась за нами. В качестве знака особого благоволения к нам со стороны родителей я и мой младший брат Стефан были представлены гостю в зале для приемов. С открытыми ртами мы слушали яркий рассказ генерала о величественном событии, на котором присутствовал сам король. И все время, пока шла беседа, я не мог оторвать глаз от того места, где должна была находиться правая рука генерала. Пустой рукав генерала фон Плутшова был приколот к серебряной эполете золотой медалью.

— Кенигсберг есть воплощение всего самого достойного, самого благородного, чем славится наша великая нация! — прочувствованно воскликнул мой отец, как только генерал замолчал, а мать платочком стерла слезы со щек.

С тех пор величественное слово «Кенигсберг» и потерянная в бою рука генерала фон Плутшова были неразрывно связаны для меня задолго до того, как я увидел город. С моей точки зрения, Кенигсберг был местом, где могли совершаться только великие дела и где жили только лучшие люди. И несмотря на преступления, которые стали причиной моего приезда сюда, несмотря на убийство Морика, на самоубийство Тотцев, я все еще продолжал считать Кенигсберг благословенным местом, которому могут быть возвращены мир, покой, достоинство и репутация не в последнюю очередь стараниями Иммануила Канта.

Но в тот вечер, когда наш экипаж следовал по адресу, предоставленному Люблинским, и мы выехали далеко за пределы городского центра, я увидел совсем другое лицо Кенигсберга — уязвимое логово больного и измученного своей болезнью зверя, мир нищеты и страданий, существование которого было невообразимо неподалеку от тех площадей, где чествовали генерала фон Плутшова, от улицы, где родился Иммануил Кант, от кварталов того города, который многие воспевали как прообраз земного рая.