Критика русской истории. «Ни бог, ни царь и ни герой» — страница 100 из 105

И вот на этих выборах подавляющее большинство (176 голосов на 228 выборщиков – выборы были двухстепенные) получил генерал Трепов, – тот самый, в которого стреляла Вера Засулич. Он прошел первым, остальные получили голосов меньше. При всех минусах барановской системы это, несомненно, была манифестация – не революционная.

По случаю вступления на престол Александра III ряд земских и дворянских собраний поднес ему адреса. В некоторых из этих адресов выражались конституционные надежды, – выражались робко и бледно, тем не менее их было, конечно, достаточно, чтобы адреса повлекли за собою репрессии. Но мы видели, что конституционные надежды были в это время и наверху: земство шло в такт с известной частью правительства. Ни одного адреса, носившего оппозиционный характер, не было не только подано (до этого бы и не допустили), но даже и проектировано: все были одинаково верноподданнические.

Словом, нейтралитет «общества» был благожелательным более в сторону правительства, враждебным – более в сторону революционеров. Но все же это был только нейтралитет, и на то были свои причины. Правительство Александра II, когда – то рьяно пошедшее по пути буржуазной политики и внутри страны, и вне ее, в международных отношениях (с одной стороны, «великие реформы 60–х годов», с другой – завоевание Амура и Туркестана, рядом с воздержанием от вредного для развития русского капитализма вмешательства в европейские дела), к концу 70–х годов явно сбилось с этого пути. Русско – турецкая война (1877–1878) если и отвечала интересам каких – либо буржуазных групп, то групп немноголюдных (главным образом московских промышленников и железнодорожных грюндеров), и притом интересам довольно отдаленным. Ближайшим образом это была растрата средств и сил, для народного хозяйства совершенно бесплодная и вредная.

Внутренняя политика, по мере развития революционного террора, выродилась в систему мер шкурного самоохранения, для той же буржуазии прямо убыточных: одно обязательное дежурство дворников было равносильно налогу в 700 000 рублей, наложенному на петербургских домовладельцев. О стране просто забыли: за каждым углом мерещился «нигилист» с бомбой, всецело гипнотизировавший тех, кто управлял.

Оригинальность Лорис – Меликова в том и заключалась, что он пытался покончить с этой «охранной» точкой зрения в политике – во имя интересов самой же охраны, решив сделать что – нибудь и для управляемых. И эту сторону лорис – меликовской политики правительство Александра III усвоило вполне: оно, не приходится этого отрицать, старалось делать то, что было нужно если не всему «обществу», то, по крайней мере, наиболее влиятельной его части. И если в итоге его «дела» получилось восстановление крепостного режима в тех его частях, какие еще можно было реставрировать, то это потому, что реставрация носилась в воздухе: ее желали, к ней стремились. Правительство только сыграло свою классическую роль – «комитета правящих классов».

* * *

Реакция 80–х годов, казалось, отнимала у России всякую надежду стать когда – нибудь «буржуазной» страной. Начало поворота современники, почти единогласно, связывают с неурожаем 1891 года. «Неурожайный 1891 год перед всеми обнаружил то, что раньше замечали только профессиональные ученые, статистики и экономисты: он показал, что крестьянство разорено, что блестящий государственный бюджет покоится на зыбкой почве. Неурожай вызвал голодовку в 20 губерниях. Правительственная ссуда на продовольствие и обсеменение достигла 150 млн рублей… Массовые известия о широко разлившемся голоде несколько всколыхнули спавшую интеллигенцию… Добросердечная учащаяся молодежь, еще чуждая определенных политических взглядов, откликнулась на призыв о помощи голодающим. Начался сбор денег, подготовка к отъезду в деревню. В 1892 году многие вернулись из деревни с определившимся революционным настроением». (Александров М. С. Группа народовольцев (1891–1894), т. 5 // Былое, 1906, ноябрь.).

Сам же автор статьи, откуда мы цитируем этот отрывок, рассказывает перед этим о ряде проявлений рабочего движения раньше 1891 года. Первые, и очень большие, студенческие беспорядки имели место в 1887 году: созданное ими среди учащейся молодежи настроение было если и не очень определенным, то революционным, во всяком случае. Те формы, в которые постепенно отлилось движение – «легальный марксизм», с одной стороны, нелегальные «союзы борьбы за освобождение рабочего класса», с другой, – никакой, ни внутренней, ни внешней связи с крестьянской бедой 1891 года не имели.

Наконец, неверно и утверждение автора, будто крестьянского разорения до этого года никто, кроме «профессиональных ученых», не замечал: мы видели, что, напротив, вся революционная программа 70–х годов была построена на предполагавшемся разорении деревни и отчаянии крестьянства, как последствии этого разорения. И тем не менее автор выражает мнение подавляющего большинства своих современников, русских интеллигентов, переживших сознательно 1891 год. Это была своего рода массовая галлюцинация, лишний раз подтвердившая безраздельное господство народнической идеологии в предшествующие непосредственно годы. Так привыкли представлять себе, что всякое революционное движение должно идти из деревни, что не могли отрешиться от этой исходной точки, даже став самыми ортодоксальными марксистами в Европе.

На самом деле, именно в деревне в 90–х годах не происходило ничего нового. Аграрный кризис, достигший своего апогея в 1894–1896 годах (в эти годы цена ржи на берлинском рынке упала до 117–118 марок за тонну против 140 марок 1885 года), продолжал «крепостить» русскую деревню – делая крепостником помещика и полукрепостным полуосвобожденного в 1861 году крестьянина. Только с 1897 года хлебные цены начинают отвердевать – и только после 1906 года начинается новый их подъем: учитывая буржуазные настроения нашего среднего землевладения перед 1905 годом, быстрое разложение общины под влиянием указа от 9 ноября следующего, 1906 года, не надо упускать из виду этого факта. Но когда сказались его последствия, «общественное движение» уже было налицо: его создало, очевидно, что – то другое. Что было нового в 90–х годах, сравнительно с предшествующим десятилетием, лучше длинных рассуждений покажут несколько цифр. В 1888 году русскими мануфактурами было переработано 8 362 000 пудов хлопка; в 1898 году – 16 803 000 пудов; в первом году русскими заводами было выплавлено 40 716 000 пудов чугуна: в 1898 выплавка дошла до 135 636 000 пудов, в 1900 году последняя цифра поднялась до 177Ѕ миллиона. «В то время, как Франция» увеличила свою выплавку чугуна за 1890–1900 годы на 58 %, Великобритания на 13 %, С. Штаты на 76 %, Германия на 61 %, в России она возросла на 220 %».

В начале 80–х годов народникам даже Маркса удалось убедить в незыблемости «устоев» русской экономики и в том, что «общинное землевладение в России может послужить исходным пунктом коммунистического движения». Представлять себе какое бы то ни было будущее для России вне аграрных отношений казалось прямой бессмыслицей. Пятнадцать лет спустя даже и немарксисты стали говорить о «предрассудке – считать Россию земледельческой страной».

С точки зрения марксистов, появившейся в качестве прямой реакции на неудачу народнической революции 70–х годов, новые экономические факты сулили совершенно новые и необыкновенно привлекательные политические перспективы. «Русское революционное движение, торжество которого послужило бы прежде всего на пользу крестьянства, почти не встречает в нем ни поддержки, ни сочувствия, ни понимания», – констатировала в 1885 году группа «Освобождения труда» – по своему личному составу почти прямая наследница «Черного передела», т. е. той группы революционеров – народников, которая заранее отказалась от террора и от сближения с либералами.

«Главнейшая опора абсолютизма заключается именно в политическом безразличии и умственной отсталости крестьянства. Необходимым следствием этого является бессилие и рабство тех образованных слоев высших классов, материальным и действенным интересам которых противоречит современная политическая система. Возвышая голос во имя народа, они с удивлением видят, что он равнодушен к их призывам. Отсюда неустойчивость политических воззрений, а временами уныние и полное разочарование нашей интеллигенции».

Итак, мужик был виновен даже в трусости российской буржуазии («образованные слои высших классов»): такого полного и совершенного мужикофобства мы не встретим и в позднейшей марксистской литературе, – с этой точки зрения, «проект программы» «Освобождения труда» навсегда остался наиболее решительным и последовательным памятником русского марксизма.

Но глубочайшими пессимистами выйдя из русской революции через одну дверь, первые русские марксисты неменьшими оптимистами возвращаются в нее через другую. «Такое положение дел было бы вполне безнадежно, если бы указанное движение русских экономических отношений (выше мы читаем «старая система натурального хозяйства уступает место товарному производству и тем самым открывает огромный внутренний рынок для крупной промышленности») не создавало новых шансов успеха для защитников интересов трудящегося класса. Разложение общины создает у нас новый класс промышленного пролетариата. Более восприимчивый, подвижной и развитой, класс этот легче отзывается на призыв революционеров, чем отсталое земледельческое население. Между тем, как идеал общинника лежит назади, в тех условиях патриархального хозяйства, необходимым политическим дополнением которых было царское самодержавие, участь промышленного рабочего может быть улучшена лишь благодаря развитию новейших, более свободных форм общежития».

* * *

Сначала рабочее движение в России отнюдь не носило революционного характера: достаточно сказать, что самым эффектным моментом первой русской стачки была подача прошения рабочими Александру Александровичу. Из записок Кропоткина мы знаем, что революционная пропаганда среди петербургских ткачей велась чайковцами (кружок народников) еще в самом начале 70–х годов. А среди механических рабочих у чайковцев была целая небольшая школа – человек в 30. Но, по словам того же Кропоткина, к практическим результатам вся эта пропаганда и агитация не приворили: стачечное движение началось только тогда, когда его вызвали объективные условия. И благодаря этим последним, совершенно не зависимо от «внушений» со стороны, движение должно было принять революционный характер: участие «бунтарей» было здесь только случайностью.