Критика русской истории. «Ни бог, ни царь и ни герой» — страница 103 из 105

«Земля – Божий дар и должна принадлежать тем, кто на ней трудится, а не господам», – говорили нередко восставшие крестьяне, и слушавшая их интеллигенция, переводя крестьянские речи на свой язык, утверждала, что среди крестьянства существует сильное тяготение к «национализации» или «социализации» земли. Сами крестьяне едва ли вкладывали тот же смысл в свою общую формулу. «Помещичьи крестьяне старались прежде всего добыть землю своего помещика», говорит анкета Вольного экономического общества.

«О претензиях крестьян на землю своих прежних помещиков пишут корреспонденты всех губерний. В Саратовском уезде крестьяне «добывали землю бывшего своего крепостного барина». В Макарьевском и Горбатовском уездах Нижегородской губернии крестьяне рубили лес у «своего» помещика и считали себя «вправе» это делать. В Пензенской губернии, Инсарском уезде, крестьяне ожидают общего передела частновладельческих земель, но считают, что земля бывшего их помещика принадлежит пока им, и этой земли они никому до всеобщего передела не уступят: «Этого барина земля наша, и пока мы не отдадим ее никому ни арендовать, ни покупать».

В истории «городской» революции были случаи объявления фабрик «общественной собственностью», но нигде рабочие не требовали, чтобы фабрика «ихнего» фабриканта была отдана именно им, с исключением всех других. И уж, конечно, нигде они не требовали, чтобы в их собственность были отданы продукты этой фабрики – даже не ставя вопроса о праве собственности на эту последнюю.

Между тем, захват и истребление продуктов помещичьего хозяйства был самой обычной формой нашей деревенской революции. Воскрешенное в 80–х годах крепостное право воскресило и крепостную идеологию во всех ее чертах – в том числе и идеологию крепостного бунта. Поджоги 1905–1906 годов были жестоким ответом за попытку лишить крестьянина и той жалкой «воли», какую дали ему в 1861 году. Но стремление к воле нашло здесь, как видим, реакционный или, чтобы избежать неприятного синонима, – реставрационный характер: желали восстановить то, что было, а не установить что – нибудь новое.

О «воле» в том смысле, как понимала это слово интеллигенция в лозунге «земли и воли», крестьянство думало весьма мало – вызвав у одного наблюдателя горькое замечание, что девиз «земля и воля» можно бы и укоротить – только «земля». Просмотрите все два тома анкеты Вольного экономического общества, – вы едва найдете дюжину случаев смены местного, сельского и волостного начальства и замены его «революционным»: случаев введения революционного самоуправления в целом уезде мы не имеем в самой России ни одного.

Кругозор революционного крестьянина, если у него не было интеллигентного руководителя, не шел дальше околицы его деревни, самое дальнее – его волости. Все, что выше, было уже не крестьянское дело. И что всего любопытнее: более общую постановку хотя бы земельного вопроса можно было встретить как раз не у того элемента деревни, на который возлагала все надежды революционная интеллигенция, не у «деревенской бедноты», а у ее социального противника – у так ненавистного интеллигенту – народнику сельского кулака, которого этот интеллигент готов был зачислить в первые друзья исправника и помещика.

Уже так хорошо знавший русскую деревню Энгельгардт в начале 80–х годов предостерегал от этой ошибки поверхностного народничества. «Богачи – кулаки, это – самые крайние либералы в деревне, – писал он, – самые яростные противники господ, которых они мало того, что ненавидят, но и презирают, как людей, по их мнению, ни к чему не способных, никуда не годных. Богачей – кулаков хотя иногда и ненавидят в деревне, но как либералов всегда слушают, а потому значение их в деревне в этом смысле громадное. При всех толках о земле, переделе, о равнении кулаки – богачи более всех говорят о том, что вот – де у господ земля пустует, а мужикам затеснение, что будь земля в мужицких руках, она не пустовала бы, и хлеб не был бы так дорог». (Энгельгардт А.Н… Письма из деревни, с. 515.)

Двадцать пять лет спустя мы застаем в деревне ту же самую картину. Один балашовский, Саратовской губернии, помещик писал Вольному экономическому обществу в начале 1908 года: «Верхний зажиточный слой крестьянства овладел аграрным движением. «Чумазый», который так недавно хватал «сицилистов» и представил по начальству, теперь почти целиком записался в ряды революционеров».

Балашовский помещик, как видим, разделял общенароднический предрассудок о реакционности «кулака», – ему наблюдаемое казалось свежей новостью, хотя деревенские пропагандисты, и социал – демократы, и социалисты – революционеры, еще лет за пять согласно отмечали то же самое явление.

Но продолжим выписку, – вот что говорил «чумазый»: «Купцу и барину земля без надобности: сами земли не пашут и за хозяйством не доглядывают. А бедному мужику земля и совсем ни к чему: он и с наделом управиться не может. Неурожаи от непропашки; нужны хороший скот, сбруя, семена, плуг, хороший ремонт, да денег в кармане на случай неурожая. А бедный мужик только царским пайком и дышит. Безземельных да малоземельных наделять – это все барские затеи: надел изгадили и банковскую землю изгадят. Банк землю должен хозяйственным мужикам определять, да не по 13 десятин на двор, а по 50, по 100». «Таковы речи, которые мне чуть не каждый день приходится слышать от хозяйственных мужиков, причисляющих себя обыкновенно к левым партиям», – резюмирует корреспондент Вольного экономического общества.

Единственный элемент деревни, у которого интеллигенция могла встретить политическое понимание, оказывался «по ту сторону баррикады» в социальном отношении. Ибо, не нужно этого забывать, наша крайняя левая интеллигенция и в начале XX века продолжала оставаться социалистической, какой она была в 70–х годах XIX столетия; и причина была та же: по – прежнему главный корпус этой интеллигенции составляло студенчество.

* * *

Читатель – интеллигент, быть может, обидится на такое отождествление революционной интеллигенции с «возрастной категорией», столь ядовито отмеченной в свое время буржуазной публицистикой. Но клевета (или ошибка: мы не беремся судить – чужая душа потемки) буржуазного публициста заключалась в том, что он, сознательно или бессознательно, выдавал часть за целое. Ни рабочую, ни крестьянскую революцию не приурочишь к определенному возрасту: и тут молодежь была подвижнее и решительнее, но, поскольку движение было массовым, в нем смешивались все поколения.

Студенческое движение, предшествовавшее 1905 году, не нуждается в подробном описании для своего понимания: ибо и в своих причинах, и в своей форме, и в своих исходных требованиях оно было точной копией движений 60–х и 70–х годов, отличаясь от них только размерами: тогда участвовали сотни, теперь тысячи.

Почва была та же самая. Экономическое положение студенчества, всегда в России неважное, к 90–м годам заметно ухудшилось от целого ряда причин: увеличение платы за ученье, сокращение стипендий, введение формы, вызвавшей лишние расходы, более тяжелой конкуренции в поисках заработка – благодаря быстрому росту числа слушателей и слушательниц высших учебных заведений и т. д.

В 1880 году плата за слушание лекций в среднем на каждого студента составляла 28 р. в год; в 1894 – 37 р. В то же время расход на стипендии, в 1880 году составлявший в среднем на слушателя 62 р., в 1884 году упал до 37 р., а в 1891 году до 23 р. 30 к. В 1884 году было освобождено от платы 26,3 % всех студентов, в 1891 году – 16,5 %. При этом, число студентов всех русских университетов выросло с 8193 человек (1880 год) до 13 944 в 1894 году, причем в столичных университетах оно росло быстрее, нежели в провинции: Московский, например, университет, имевший в 1880 году 1881 слушателя, в 1894 году считал уже 3761 – вдвое более; в первом названном году московские студенты составляли 22,9 % всех русских студентов, в последнем процент повысился до 27,5.

На ухудшение своего материального положения студенчество с конца 80–х годов начинает реагировать, как это раньше бывало, попытками взаимопомощи: и не случайно именно в Московском университете, где замечалось наибольшее скопление студентов, начинают быстро расти землячества, – к 1894 году их считалось 43, с общим числом членов до 1700 – почти половина всего числа студентов Московского университета.

Объединявший эти землячества Союзный совет, в глазах московской публики того времени был таинственным учреждением, чуть не вроде исполнительного комитета партии Народной воли. На самом деле это была организация в высокой степени мирная и благонамеренная, стремившаяся «рассеять ходячие ложные представления в обществе о студенческой организации и вызвать его сочувствие, заставить администрацию считаться с ней, понять ее неизбежность, целесообразность, справедливость ее требований, безопасность ее существования для общественного спокойствия и порядка…».

Если ей приходилось прибегать к конспирации, то только потому, что устав 1884 года, рассматривавший каждого студента как «отдельного посетителя университета», не допускал и мысли о возможности каких бы то ни было студенческих организаций, хотя бы самого «академического» типа. Хор и оркестр – и то под неусыпным наблюдением субинспекторов – это был максимум того, что допускалось начальством; собираться вместе для чтения научных рефератов можно было только на конспиративных началах.

Тем более страшна была организация, имевшая свою кассу (подумайте только!): начальство – нужно сказать, правильно ценившее свою репутацию – было убеждено, что если молодежь собирает деньги, то не иначе, как с революционными целями; ибо уже если молодежь не даст ли копейки на революцию, то кто же тогда даст?..

На этом маленьком примере мы можем видеть, как полицейская тактика всегда ровно на поколение отставала от событий. Свирепое преследование студенческих касс вдохновлялось, очевидно, воспоминаниями о Народной воле, материально обеспечивавшейся, действительно, только теми весьма скудными средствами, которые притекали к ней из «общества»; того, что у революционного движения 90–х годов вырастает под нога