Критика русской истории. «Ни бог, ни царь и ни герой» — страница 24 из 105

Об этих верстаньях, экстренных земельных раздачах в параллель к удвоенному жалованью, в 1605–1606 годах, сохранилась такая масса документальных свидетельств, что мы знали бы о них даже и без летописцев, и у последних больше характерно это отождествление «всех городов», т. е. детей боярских, помещиков, всех городов, со «всею землею»; как в дни опричнины помещики опять были «всей землей», потому что все земли были в их руках. Огромные имения Годуновых на первых порах могли удовлетворить земельную жажду новых хозяев, но в перспективе виднелись меры и более общего характера; начали уже конфисковывать участки церковной земли, обращаясь в то же время к монастырским капиталам за пополнением быстро пустевших казенных сундуков. Когда мы слышим о «ересях» Лжедмитирия, это обстоятельство непременно надо принимать во внимание.

И боярские конфискации грозили не ограничиться одними родственниками низвергнутой династии – падение Василия Ивановича Шуйского, в первые же дни нового царствования осужденного и сосланного не то за действительный заговор, не то просто за злостные сплетни насчет нового царя, предвещало и с этой стороны большое сходство с опричниной. Дмитрий Иванович решительно напоминал своего названого отца, и если боярского заговора еще не было в первые недели царствования, когда был сослан за него Шуйский, он должен был сложиться под влиянием простого инстинкта самосохранения очень скоро. Тем более, что положение боярства теперь было менее безвыходно, чем сорок лет назад. Тогда управы на Грозного можно было искать только в Литве, с большой порухой своему православию – теперь Православная Церковь изъявляла полную готовность идти рядом с боярами против «олатынившегося» царя, а главное – служилые имели тогда на своей стороне московский посад, и боярам, взятым и с фронта, и с тыла, податься было некуда.

Теперь посадские очень скоро убедились, что от Дмитрия им не приходится ждать больше добра, чем от Годунова, и брожение в московском посаде становилось день ото дня заметнее. Кое-какие намеки, разбросанные в летописях и документах, дают нам некоторую возможность проследить, как распространялось это брожение по различным слоям московской буржуазии. Мелкие торговцы, лавочники и ремесленники не были в числе недовольных Дмитрием. Серебро, попавшее в дворянские и казацкие карманы, быстро превращалось в потребительские ценности, и в московских рядах торговля шла на славу. Оттого, к великому огорчению благочестивых писателей, вроде знакомого нам романовского памфлетиста, здесь очень мало внимания обращали на «ереси» «самозванца». Волнение почувствовали здесь лишь тогда, когда необыкновенный наплыв поляков по случаю царской свадьбы (их, считая дворню, вооруженную и безоружную, набралось до 6000), в связи с пускавшимися заговорщиками нелепыми слухами, разбудил прямо шкурный страх: тогда в рядах перестали продавать приезжим порох и свинец.

Гораздо раньше должно было проснуться беспокойство крупного капитала. Названого царя привели в Москву, между прочим, наиболее демократические элементы «воинников» – самые мелкие помещики русского юга и даже только кандидаты в помещики в лице казаков. Служилая мелкота еще при Грозном была в тисках денежного капитала, и уже царскому судебнику приходилось ограничивать право служилых людей продаваться в холопы: это могли делать только те, «кого государь от службы уволил». Кабаление служилых продолжалось и при Годунове: в это время очень многие богатые люди, начиная с самого царя, «многих человеки в неволю себе введше служити», и в числе этих невольников бывали и «избранные меченосцы, крепкие с оружием во бранех», притом владевшие «селами и виноградами». Распространение кабального холопства было, таким образом, фактом вовсе не безразличным для служилой массы – и для низших ее рядов фактом отнюдь нежелательным. Приговор боярской думы Дмитрия (от 7 января 1606 года), сильно стеснявший закабаление, делая его чисто личным, тогда как раньше кабалы часто писались на имя целой семьи, отца с сыном например, или дяди с племянником, не выходил, стало быть, за рамки дворянской политики нового царя, напоминая только, что за последним стояли не одни богатые помещики, вроде Ляпуновых, но и служилая мелкота. Недаром самые мелкие из мелких, казаки, с сияющими лицами расхаживали теперь по Москве, где в свое время не один из них изведал холопство, восхваляя дела своего «солнышка праведного», царя Димитрия Ивановича, Но тем, кто промышлял отдачей денег взаймы, такое направление правительственной политики не могло нравиться, и близкий к крупнобуржуазным кругам романовский памфлетист строго осуждает как «врагов-казаков», так и легкомысленных москвичей, которые их слушали.

Это, так сказать, уж не классовое, а слоевое направление новой политики, явно интересовавшейся низами служилой массы иногда, быть может, и не без ущерба ее верхам, не прошло даром для Дмитрия: если направленный против него переворот не встретил почти отпора в самой Москве, то тут не безразличен был тот факт, что подстоличное дворянство всего менее было взыскано царскими милостями. Названный сын Грозного был царем не только дворянским, но, еще ближе и теснее, царем определенной дворянской группы, детей боярских городов украинных и заоцких. Другой боярский приговор, 1 февраля 1606 года, даст возможность к социальному оттенку прибавить этот географический. Приговор лишил права помещиков, от которых в голодные годы разбрелись крестьяне, искать их и требовать обратно: «Не умел он крестьянина своего кормить в голодные лета, а ныне его не пытай». Но московская эмиграция шла с севера на юг и от центра к окраинам: на счет запустелых подмосковных ширились, как грибы, возникавшие каждый год на черноземе имения южных, пристенных помещиков, бедные рабочими руками. Недаром именно на юге так популярно было имя Дмитрия – популярно долго после того, как его носитель был убит и сожжен, и прах его рассеян по ветру.

* * *

Низвергнуть Дмитрия вооруженной рукой казалось делом гораздо более трудным, чем одолеть брошенных своей армией Годуновых. Лжедмитрий был настоящим царем военных людей, и военная свита не покидала его ни на минуту. По городу он всегда «со многим воинством ездил, спереди и сзади его шли в бронях с протазанами и алебардами, и иным многим оружием», так что «страшно» было «всем видети множество оружий блещащихся». Бояре же и вельможи во время этих выездов царя находились далеко от него, на втором плане. И любили Дмитрия военные люди: когда заговор проник в Стрелецкую слободу, стрельцы своими руками перебили изменников; и в день катастрофы они кинули царя последние. Но и тут была своя обратная сторона. Военный человек по натуре, Дмитрий не мог усидеть на месте. Интересы южных помещиков, хронически терпевших от крымцев, тоже толкали к походу – и именно на юг; напуганные в прошлом крымскими набегами москвичи не без страха и не без укора царю рассказывали, как Дмитрий «дразнит» крымского хана, отправив ему будто бы шубу из свиных кож. В центре и на севере к далекому степному походу относились не так, как на юге.

Между тем, этот последний день ото дня становился неизбежнее: Дмитрий деятельно мобилизировал свою армию, устроил огромные магазины в Ельце, увел туда и большую часть московской артиллерии, опять к немалому страху москвичей, которым казалось, что царь «опустошил Москву и иные грады тою крепостию». Всеми этими страхами пользовались заговорщики, систематически пускавшие слухи, что царь «раздражает род Агарянский» недаром и недаром обнажает центр государства от военных сил: это-де все делается, чтобы «предать род христианский» и облегчить захват безоружной Москвы поляками. Эти толки находили себе благоприятную почву даже и в рядах служилого класса: поход на Крым еще раз географически сузил симпатии помещиков к Лжедмитрию. Белозерскому или новгородскому сыну боярскому совсем не улыбалась перспектива идти за тысячи верст драться за интересы его заокских собратий. Между тем, при продвижении войска в сторону степи около Москвы скоплялись именно северные полки, тогда как южные ждали царя на Польской окраине.

3000 новгородских детей боярских и оказались военной силой заговора – с присоединением «дворов» бояр-заговорщиков (есть известия, что Шуйские специально стянули на этот случай все силы из своих вотчин) и посадских, которых снабдили оружием те же бояре, – этого было довольно, чтобы справиться с немецкой стражей Дмитрия и даже, чтобы заставить поколебаться московских стрельцов. Во всяком случае, этого было довольно для нападения врасплох, а именно на это рассчитывали Шуйские с братией. В таком расчете им очень помогла самонадеянность Дмитрия, уверенного, что он «всех в руку свою объят, яко яйцо, и совершенно любим от многих».

У этой самонадеянности были известные объективные основания – расчет названого царя не был только свидетельством его легкомыслия; то был результат неверных политических ходов, политическая ошибка. История его воцарения должна была дать ему неправильное представление об удельном весе московского боярства, – он не забывал его приниженной и пассивной роли в те дни, отсутствия в его среде солидарности, так явно сказавшегося в деле Шуйского, кинутого всеми, едва его постигла царская опала. Ему казалось, что бояр вообще бояться нечего, а в то же время воспоминания его детства и ранней юности должны были дать ему столь же неверное представление о соотношении сил в кругу самого боярства. Выкормыш Романовых, Дмитрий легко привык к мысли, что во главе московской знати стоят именно они и что имея их на своей стороне, других опасаться нечего. С Романовыми он и старался поддержать хорошие отношения: сосланный и постриженный Годуновым Федор Никитич стал митрополитом Филаретом, единственный уцелевший из остальных братьев, Иван Никитич, – боярином.

Несомненное участие и Романовых в заговоре против Дмитрия составляет одну из самых темных сторон этого дела. Это дает некоторое представление о силе оппозиционного настроения в самой Москве к концу царствования: даже те, кого названый царь ласкал, не решались остаться на его стороне. Что Федор Никитич и в мантии митрополита оставался боярином и