Представительство «четвертого сословия», крестьянства, отличалось еще более случайным характером. Крестьянство не слилось с «третьим чином», как во Франции, и не выделялось в особую корпорацию, как в Скандинавских государствах. Но оно не было и систематически устранено, как на Польском сейме. Крестьяне, разумеется, не крепостные, за которых отвечали их господа, а «черные» или дворцовые, появляются на соборах, но необычайно спорадически. На Соборе 1682 года были выборные от дворцовых сел, которых раньше мы никогда не встречаем. А выборные от черного крестьянства должны были участвовать в Соборе 1613 года – факт, который долго оспаривался, оспаривается иногда и до сих пор, но который может быть подтвержден документально. Сохранилась грамота, приглашающая угличан прислать «уездных крестьян десять человек», чтобы им, вместе с выборными от посада, «вольно было во всех угличан всяких людей место о государственном и о земском деле говорить без всякого страхования». Подписей крестьянских уполномоченных на избирательной грамоте Михаила Федоровича, однако же, нет; значит ли это, что крестьянские выборные почему-либо на Собор не попали или же они сплошь были безграмотные (подписи дворян, игуменов и протопопов «во. всех уездных людей место» довольно часты в грамоте), сказать трудно.
Как не умело организоваться представительство от отдельных социальных групп, так не умело выработаться и самое понятие «представительство». Вообще говоря, на соборах XVII века присутствуют уполномоченные от различных разрядов населения. Можно бы думать, что воля этого последнего определяла, кто пойдет в Москву говорить от его имени. Но кое-какие образчики будничной практики соборных выборов заставляют очень в этом сомневаться. В Ельце, в 1648 году, по государевой грамоте велено было выбрать из детей боярских двух человек: но они были выбраны на деле не местной дворянской корпорацией, а воеводою. Елецкие помещики били за это на воеводу челом, но, странным образом, не за то, что он узурпировал их права, а за то, что он выбрал людей плохих, «ушников», занимавшихся доносами на свою братию. Выходит, что если бы воеводский выбор был удачнее и добросовестнее, то ельчане с ним и не стали бы спорить.
На Соборе 1642 года среди довольно многочисленных и довольно пестрых групп служилых людей мы находил неожиданно двух отдельных дворян Никиту Беклемишева да Тимофея Желябужского. Их мнение стоит в одной линии с другими, но они никого не представляли, кроме самих себя. Таким образом, представительство по общественному полномочию и представительство по личному праву, разделившиеся в Англии еще в XIII веке, у нас не различались и в середине XVII столетия.
Столь же неопределенна была и компетенция соборов, если подходить к ним с нашей точки зрения. С одной стороны, начиная с Бориса Годунова (а может быть, и с Федора Ивановича) до Петра, все русские цари были выборные, и выбирал их Собор. Признание царя «всей землей» считалось капитальнейшим условием законности царской власти с точки зрения русского государственного права XVII столетия. Восстания против Шуйского тем и мотивировались, что он «поставлен царем» «без ведома всея земли». Невозможность организовать Всеземские выборы с самого начала была крупным минусом в кандидатуре Владислава.
При избрании Михаила Федоровича старались соблюсти все необходимые условия возможно полнее, и в его избирательной грамоте писалось, что «все православные хрестьяне всего Московского государства от мала и до велика и до сущих младенец, яко едиными усты вопияху и взываху, глаголюще: что быти на… всех государствах Российского царствия… блаженныя памяти царя Федора Ивановича сродичу, благоцветущия отрасли от благочестивого корени родившусю Михаилу Федоровичу Романову-Юрьеву».
Как известно, избирательная грамота подписывалась еще и долго спустя после Собора, так как старались собрать возможно более подписей: все вассалы, без исключения, должны были признать нового сюзерена, чтобы никто не мог последнего упрекнуть, как упрекали Шуйского, что он «самовенечник». Казалось бы, в руках Земского собора была «верховная учредительная власть»: чего же больше? И однако же, с одной стороны, московские люди XVII века такой своей прерогативой очень мало дорожат. В 1636 году галицкий воевода Щетинин из сил выбивался, чтобы организовать выборы в Земский собор по Галицкому уезду, но, как ни старался, более двадцати помещиков набрать не мог, и выборных от этих двадцати пришлось послать за весь уезд. К составу «Верховного учредительного собрания» (правда, что в 1636 году царя выбирать не приходилось) население относилось со злостным, можно сказать, индифферентизмом: большинство галицких дворян и детей боярских, пишет воевода, «выбору не дают, ослушаютца».
С другой стороны, московское правительство нисколько не стеснялось игнорировать требования «народных представителей». На Собор 1648–1649 годов, утвердивший «Уложение», выборные привезли много челобитных. Иные из них были уважены, другие же правившие страной бояре объявили «прихотями», и никто не думал принимать их во внимание. Но и то, и другое станет нам довольно хорошо понятно, если мы вспомним, что сюзерен не был обязан спрашиваться своих вассалов во всех случаях жизни. Там, где его требования не выходили за круг обычного, он мог их предъявлять категорически – и его нельзя было ослушаться: раз признав государя, его вассалитет тем самым однажды навсегда обязывался исполнять все его нормальные распоряжения.
Речь о согласии вассалов заходила только тогда, когда требования выходили из нормы, носили чрезвычайный характер. Тут приходилось уже не требовать, а просить, и иногда слезно. Когда в 1634 году истощенной казне Михаила Федоровича понадобились средства для борьбы с Польшей, и торговый капитал был обложен экстренным сбором, «пятой деньгой» (20 %-ной податью), а помещики должны были согласиться на нечто вроде принудительного займа («запросные деньги»), то царская речь на Соборе выражалась так: «А то ваше нынешнее прямое даяние приятно будет самому Содетелю Богу. А государь царь и великий князь Михаиле Феодорович всея Русии то ваше вспоможенье учинит памятно и николи не забыто, и вперед учнет жаловать своим государским жалованьем во всяких мерах».
Земский собор всегда был синонимом экстренного запроса: при таком его характере ему мудрено было сделаться популярным.
Глава VIIБорьба за Украину
Господство среднего помещика определяло не только внутреннюю, а и внешнюю политику Московского государства после Смуты. Боярская Русь XVI века остерегалась обострять свои отношения с Западом и была, по своему, права: ливонская война при Грозном кончилась неудачей; феодальные ополчения московского царя не выдерживали схватки грудь с грудью против регулярных армий новой Европы. Надо было искать врага по себе, каким казались крымские и поволжские татары.
К 1620 годам Московская Русь была отброшена на Восток дальше, чем это было когда бы то ни было со времени Ивана III. Не только у Москвы не было теперь ни одного порта на Балтийском море, но все выходы в это море были наглухо для нее заперты: в XVII веке стало чужим даже то, что целые столетия было своим для Великого Новгорода. А сухопутная западная граница с Литвой подошла почти к пределам нынешней Московской губернии. Днепр на всем протяжении стал нерусской рекой, а Вязьма стала первым пограничным русским городом с Запада.
Такой разгром, казалось, должен был бы надолго отбить охоту от всяких предприятий в эту сторону. На самом деле, XVII столетие оказалось веком «западных» войн по преимуществу, как XVI было по преимуществу веком войн восточных. С первого взгляда может показаться, что причины этого явления были чисто стратегические: с польской армией под Вязьмой, со шведской – под Новгородом Московскому государству жить было нельзя: для того чтобы оно могло когда-нибудь приспособиться к такой границе, его жизненные центры должны были бы стоять южнее и восточнее. Имея столицу где-нибудь на Средней Волге, можно было помириться с границей на верховьях Днепра, но Москва не могла же оставаться в постоянном риске польской осады.
Стратегические причины – стремление «поворотить» обратно к Москве отобранные у нее города, если не все, то хотя бы Смоленск с Дорогобужем, – всего больше выступают на вид в мотивах первой же, после Смуты, войны Московского государства с польско-литовским. Но рядом со стратегическими мотивами еще раньше, уже в 20-х годах, выступают другие, современникам менее заметные, но на самом деле более непосредственные. Уже на Соборе 1621 года указывалось, что в пограничных уездах – Путивльском, Брянском, Великолуцком и Торопецком – «литовские люди начали в государеву землю вступаться, остроги и слободы ставят, села и деревни, леса и воды освоивают, селитру в Путивльском уезде в семидесяти местах варят, будники золу жгут, рыбу ловят и зверь всякий бьют, на пограничных дворян и детей боярских наезжают, бьют, грабят, побивают, с поместий сгоняют…»
Шел спор о том, чья колонизация возьмет верх в краях, отчасти искони пустых, отчасти опустошенных Смутой. Колонизационная подкладка русско-польской борьбы и сделала главным театром ее не верховья Днепра, стратегически наиболее важные для Московского государства, а земли к востоку от его среднего течения – «левобережную Украину», нынешние Черниговскую и Полтавскую губернии.
Борьба с Польшей в XVII веке стала борьбой за Украину. Национальная по форме, национально-религиозная по своей идеологии, в сознании самих боровшихся, борьба эта была, в сущности, социальной. Боролись два типа колонизации – воплощенные в двух общественных группах: казачестве, с одной стороны, крупном землевладении – с другой. Так как первое рекрутировалось преимущественно из людей русского языка и православной веры, а представителями второго были люди польского языка и польской культуры – католичество же в Польше этой эпохи стало чем-то вроде сословной религии всех людей «порядочного общества» и «хорошего» происхождения, – то национально-религиозная оболочка происходившей здесь классовой войны была довольно естественна. Ее не приходилось выдумывать позднейшим ученым, как это в значительной степени случилось с дворянско-посадским восстанием, закончившим Смуту.