Критика русской истории. «Ни бог, ни царь и ни герой» — страница 37 из 105

вные привилегии на турецком Востоке были настолько практически ценной вещью, что их давно продавали и покупали, как всякое другое благоприобретенное право. Отчего было не торговать ими и в других местах, если находились покупатели? И вот какой-нибудь антиохийский патриарх, приехавший за милостыней на Русь, проезжая город Львов, весьма охотно и без малейшего стеснения продаст местному «мещанству» ни более ни менее как полный иммунитет по отношению к местному, львовскому, архиерею. Братство, образованное львовской буржуазией (она упомянута в грамоте на первом месте, но членами братства могли быть и шляхтичи и крестьяне), получало право не только ставить себе священника, которого епископ не мог отказаться посвятить, но и следить за нравственностью всего вообще духовенства, не исключая и самого епископа, а если бы епископ вздумал не подчиниться этому контролю, «таковому епископу сопротивляться всем как врагу истины». Можно себе представить лицо львовского владыки, когда он читал этот документ, против которого юридически он был, однако, бессилен, так как патриарх, хотя бы и антиохийский, был в церковной иерархии старше его. Притом восточные владыки наезжали за милостыней часто – можно было, в подкрепление антиохийской грамоты, добыть такую же от иерусалимского патриарха или, еще лучше, от константинопольского: это было не сложнее, нежели в наши дни купить какой-нибудь экзотический орден, вроде Льва и Солнца. Можно было отмежеваться от местной церковной власти еще решительнее: рекордной, по теперешнему выражаясь, является в этом случае одна грамота константинопольского патриарха Кирилла, где епископ, который осмелился бы посягнуть на привилегии Крестовоздвиженской церкви (Луцкого братства), приравнивается к «святокрадцам», и ему сулится отлучение от церкви не только на этом свете, но и «по смерти» – на веки вечные.

* * *

Как было западнорусскому архиерейству не заскучать по «своем» начальстве, которое могло бы оградить его от подобных неприятностей и восстановить год от года все более утрачивавшуюся им монополию «вязать и решать»? Но выработать местный патриархат было не так легко при отсутствии туземной государственной власти и при таком отсутствии единодушия между самими владыками, что один из них, случалось, выгонял другого из его резиденции пушками.

Оставалось одно – опереться на соседнюю церковную организацию, по силе и дисциплинированности далеко оставлявшую за собой не только местную, но даже и московскую церковь. Такой организацией был католицизм. На этой почве и возникла Брестская уния 1596 года. Этот основной мотив унии – борьба западнорусского епископата с «засильем» восточных патриархов – чрезвычайно отчетливо звучит во всех униатских документах эпохи, и, прежде всего, в самом главном из них – в том послании, с которым обратились к королю Сигизмунду III западнорусские владыки в декабре 1594 года. Их уполномоченный должен был говорить королю: «Видя в старших наших, патриархах, великие нестроения и нерадения о церкви божией и законе святом, видя их неволю, видя, что вместо четырех патриархов сделалось восемь, видя, как они живут на патриаршествах, как один под другим подкупается, как, сюда к нам приезжая, они никаких диспутаций с иноверными не чинят, только поборы с нас берут и, набравши откуда ни попало денег, один под другим там, в земле поганской, подкупаются, – видя все это, мы, епископы, не желая далее оставаться в таком беспорядке и под таким их пастырством, единодушно согласившись, хотим приступить к соединению веры и пастыря единою, главного, которому самим искупителем мы вверены, святейшего Папу Римского пастырем своим признать».

В официальном документе, каким было это обращение к королю, нельзя же было обойтись без патетических фраз о развращении восточной церкви – в частной переписке говорили проще и откровеннее. Один из творцов унии, убеждая одного из своих товарищей, писал ему уже без всяких претензий на моральный пафос: «Патриархи будут часто ездить в Москву за милостынею, а едучи назад, нас не минуют; Иеремия (константинопольский патриарх) уже свергнул одного митрополита, братства установил, которые будут и уже суть гонители владык: чего и нет, и то взведут и оклевещут; удастся им свергнуть кого-нибудь из нас с епис-копии – сам посуди, какое бесчестье! Господарь король дает должности до смерти и не отбирает ни за что, кроме уголовного преступления, а патриарх по пустым доносам обесчестит и сан отнимет, – сам посуди, какая неволя! А когда поддадимся под Римского Папу, то не только будем сидеть на епископиях наших до самой смерти, но и в лавице сенаторской засядем, вместе с римскими епископами и легче отыщем имения, от церкви отобранные».

Особенно не давали жить епископату братства, по словам тогдашнего киевского митрополита, львовский владыка (во Львове было самое старое и самое сильное братство), «будучи в крайнем томлении от братства», готов был поддаться не только что Папе, а хотя бы самому дьяволу – «врага душевного рад был бы на помощь взять».

Но братства были органами церковного влияния буржуазии, а епископы были ставленниками крупного землевладения. Инициатива унии как раз и принадлежала церковным феодалам: Кириллу Терлецкому, одному из епископов, отстаивавших свои права артиллерией, Ипатию Потею, в миру, до пострижения, сенатору и брестскому каштеляну (коменданту), Гедеону Балобану, получившему львовскую кафедру по наследству от своего отца, тоже епископа Львовского. Сведение Гедеона с епископии по жалобе братства и было тем событием, которое дало непосредственный повод к унии. Дальше нечего было ждать, не дожидаться же было, когда братства начнут выбирать своих епископов.

Церковный конфликт сводился, таким образом, к классовому, и православные по-своему были правы, когда они впоследствии со злорадством указывали униатам, что без буржуазии и униатская церковь все-таки обойтись не может, и что самый энергичный униатский епископ, Иосафат Кунцевич, – сын сапожника. Зато потомки знатных фамилий попадали теперь на кафедры двадцати лет и могли, не проявляя особой энергии, просидеть на них до глубокой старости, не боясь мещанских «братств».

До конца XVI века буржуазия наступала, а церковный феодализм оборонялся. Теперь стало наоборот. Волынский депутат на сейме 1620 года рассказывал о том же Львове – центре буржуазного движения: «Кто не униат, тот в городе жить, торговать и в ремесленные цехи принят быть не может, мертвое тело погребать (по православному обряду), к больному с тайнами христовыми итти открыто нельзя». Вести легальную борьбу с униатской церковью, за спиной которой стоял весь полицейский аппарат польской «государственности», было немыслимо. А попытки борьбы революционной встречали немедленную и свирепую репрессию. Мятеж витебских мещан, во время которого был убит Кунцевич, кончился тем, что более ста горожан из самых зажиточных были приговорены к смерти, двадцать из них, в том числе два бургомистра, были действительно казнены, остальным удалось бежать, но все имущество их было конфисковано; ратуша и православные церкви были разрушены.

Нет ничего мудреного, что западнорусское мещанство в таком положении все чаще и чаще начинало вспоминать о казаках.

* * *

В обычном представлении запорожские казаки рисуются до такой степени противоположными всему, что мы связываем со словом «буржуазия», что классовое родство казачества и мещанства теперешнему читателю, смотрящему сквозь призму исторической романтики, разглядеть не легко. Современникам, для которых казаки были вполне реальной вещью, это удавалось лучше. Посол германского императора, Эрих Лясота, бывший в Запорожской Сечи в конце XVI века, говорил сечевикам, жаловавшимся ему, что у них нет лошадей для похода в Молдавию, куда звал их император: «Поднимитесь вверх по Днепру – и вы сможете достать лошадей в своих городах и селах, где вы родились и выросли, и где у каждого из вас есть родные и знакомые». А двумя десятками лет раньше польский хронист Мартин Вольский так описывал низовое казачество: «Эти посполитые люди обыкновенно занимаются на низу Днепра ловлею рыбы, которую там же, без соли, сушат на солнце и тем питаются в течение лета, а на зиму расходятся в ближайшие города, как-то: Киев, Черкасы и другие, спрятавши предварительно на каком-нибудь днепровском острове, в укромном месте, свои лодки и оставивши там несколько человек на курене или, как они говорят, на стрельбе».

Эти показания вполне сходятся с тем, что мы знаем о запорожцах из документов: в древнейшем из них, грамоте литовского великого князя Александра (1499), фигурируют казаки, приходящие сверху, от Киева и Черкасс, на низовье Днепрарыбу ловить; часть улова они должны были отдавать киевскому воеводе, по этому случаю дана и грамота. Через сто лет связь Запорожья с Киевом была еще настолько прочна, что в Киеве делалась запорожская политика, инициатива союза казаков с императором принадлежала некоему Хлопицкому, который в своем проекте основывался именно на том, что он слышал в Киеве. В самой Сечи проект наткнулся на затруднение, но совсем особого рода. Более подвижные демократические низы казачества были за поход в Молдавию, но более зажиточные слои, среди которых видную роль играли «владельцы челнов» и к которым принадлежали запорожские старшины, не обнаруживали никакой охоты к сухопутной авантюре.

Из описания этого эпизода у Лясоты мы узнаем, что «демократическая, пролетарская дружина» была организована весьма аристократически. Запорожское вече состояло из двух «кол»: одного, в котором совещались старшины, и другого «из простого народа, называемого у них чернью» (!). В это последнее коло членов запорожской демократии есаулы загоняли палками. Решения здесь постановлялись быстро и провозглашались с большой экспансивностью: с первого же совещания «чернь» стала величать германского императора, бросая вверх шапки и изъявляя готовность принять все условия, предлагавшиеся его послом. Но это не имело никакого практического значения: деловые переговоры все-таки пришлось вести со старшиной. Та была несравненно менее уступчива, и дело затянулось; тем временем «владельцы челнов» повели свою агитацию, и скоро «чернь» высказывалась с такою же экспансивностью против союза с империей, как раньше за него. В конце концов Лясоте так и пришлось уехать, не добившись никакого практического результата: он должен был удовольствоваться «принципиальным» обещанием низового казачества помогать императору против турок, да и за это пришлось заплатить 8000 золотых дукатов.