Возьмем теперь записки какого-нибудь современника петровской реформы, имевшего случай наблюдать Россию “сверху”, хотя бы известный дневник Берхгольца. Вам покажется, что русские, подобно итальянцам XVI века, решили всю свою жизнь превратить в сплошной праздник и считают все остальное глупостью. С раута в Летнем саду мы попадаем на бал во дворце, с бала – на спуск нового корабля, что стоит десяти балов, со спуска корабля – на маскарад по случаю Ништадтского мира. Неправильно сказать “на маскарад”, ибо их было несколько, и каждый длился по нескольку дней.
Густая пелена винного угара висит над всей этой чрезвычайно обстоятельной и многоречивой одиссеей голштинского двора в Петербурге, рассказанной Берхгольцем, и не без вздоха облегчения сообщает он иногда (так редко!), что “сегодня разрешено было пить столько, сколько хочешь”. Ибо обыкновенно пить было обязательно, сколько хочет царь…
Лаврентий Великолепный, тщетно пытавшийся достать слона для одной из своих процессий, мог бы позавидовать Петру, к услугам которого был целый зверинец. И уж, наверное, никакому итальянскому князю не удалось бы устроить такого маскарада, который подарила Петру русская зима, когда целый флот двигался по улицам Москвы на санях. Экипаж самого царя представлял точную копию в миниатюре только что спущенного недавно величайшего корабля русского флота “Миротворца” (он, конечно, назывался по-голландски – Fridemaker). На нем было несколько мальчиков-юнг, проделывавших все морские эволюции, “как самые лучшие и опытнейшие боцмана”. По команде Петра они ставили паруса, как требовало направление ветра, “что оказывало хорошую помощь 15 лошадям, которые тащили корабль”. Он был вооружен 8 или 10 настоящими пушками, из которых Петр салютовал время от времени, а ему отвечал с другого такого же “корабля” валахский господарь, ехавший в конце поезда. Всего было около 60 саней – 25 дамских и 35 мужских, причем самые маленькие везли 6 лошадей. А перед этим “серьезным”, или “настоящим”, маскарадом шла еще шутовская процессия “князя-папы” с его кардиналами и божеством морской стихии Нептуном. “Император, по всему судя, забавлялся истинно по-царски”. Сколько стоило это удовольствие государю, который любил говорить, что “копейка рубль бережет”, не нужно спрашивать.
То была не первая забава такого рода на протяжении очень короткого времени: всего за несколько месяцев перед тем, все по случаю того же Ништадтского мира, был роскошный маскарад в Петербурге, длившийся тоже несколько дней и происходивший попеременно то на суше, то на Неве. В этом маскараде участвовало до тысячи масок. Дамы были одеты пастушками, нимфами, арапками, монахинями, арлекинами, скарамушами, а впереди них шла императрица со всеми фрейлинами и статс-дамами в костюмах голландских крестьянок. Мужчины шли в костюмах французских виноделов, гамбургских бургомистров, римских воинов, турок, индейцев, испанцев, персиан, китайцев, епископов, прелатов, каноников, аббатов, капуцинов, доминиканцев, иезуитов, министров в шелковых мантиях и огромных париках, венецианских нобилей, корабельных плотников, рудокопов и, наконец, русских бояр, в высоких собольих шапках и длинных парчовых одеяниях, “также и с длинными бородами, и ехали на живых ручных медведях”. А за ними, замыкая шествие, вертелся в огромном беличьем колесе царский шут, “очень натурально изображавший медведя”, шел индийский брамин, увешанный раковинами, в шляпе с широчайшими полями, и краснокожие, покрытые разноцветными перьями. Два часа двигалось это шествие перед глазами от мала до велика собравшихся на Сенатскую площадь петербуржцев, а впереди него неутомимо колотил в барабан сам царь, одетый то голландским боцманом, то французским крестьянином, но не расстававшийся со своим шумным инструментом ни при каком костюме.
Берхгольц много раз повторяет, что все в процессии было очень “натурально”. Те способы, какими Петр подготовлял “эту натуральность”, весьма живо напоминают нам шутки Льва X с его братом Мариано. В числе других масок шел, например, Бахус “в тигровой шкуре, обвешанный гроздьями винограда”. “Он очень натурально представлял Бахуса: это был необыкновенно толстый, низенький человек, с очень полным лицом, его целых три дня перед тем непрерывно поили, не давая ему ни минуты спать”.
Тут здоровье бедного “Бахуса” было принесено в жертву как-никак “искусству”. Но Петр любил шутить на чужой коже и просто ради самой шутки, без всяких дальних расчетов. Во время речной части маскарада его знаменитого “князя-папу” везли через Неву на особого рода машине, состоявшей из плота, на котором поставлен был котел, наполненный пивом, посреди котла, в огромной деревянной чашке, плавал несчастный “всешутейший патриарх”, а сзади, на бочках, плыли, ни живы, ни мертвы, его не менее несчастные кардиналы. Когда “машина” подошла к берегу, и ее пассажиров нужно было высаживать, те, кому царь поручил эту операцию, по специальному приказу, опрокинули чашку с князем-папой, и тот принял пивную ванну.
Мы уже очень недалеко от того автора комедии, которого, по папскому приказу, подбрасывали на сцене, как мячик. Сейчас мы будем к нему еще ближе. На обеде у канцлера Головкина “царь забавлялся над кухмистером царицы, подававшим на стол: когда он поставил перед царем блюдо с кушаньем, тот схватил его за голову и сделал ему рожки над головой”.
Это был деликатный намек на то, что жена кухмистера была когда-то ему неверна, каковое обстоятельство Петр в свое время ознаменовал тем, что велел повесить над дверями кухмистерова жилища пару оленьих рогов. Объект царских шуток относился к ним не очень терпеливо, и царские денщики должны были во все время крепко держать его сзади, чтобы он не вырвался. Он отбивался, и уж совсем не на шутку: один раз схватил царя за пальцы так, что чуть не сломал. Подобные сцены происходили постоянно у Петра с этим человеком, как объяснили Берхгольцу, но тем не менее Петр, всякий раз, как его видел, принимался его дразнить.
За двадцать лет раньше Корб был свидетелем сцены в том же роде, но еще более выразительной. Дело было на “роскошно устроенном пире”, притом в гостях у цесарского посла. В числе приглашенной вместе с царем знати был боярин Головин, который “питал врожденное отвращение к салату и употреблению уксуса; царь велел полковнику Чамберсу возможно крепче сжать боярина, и сам стал насильно запихивать ему в рот и нос салат и наливать уксус до тех пор, пока Головин сильно закашлялся и из носа у него хлынула кровь”.
Глава Христианской Церкви в XVI веке находил удовольствие смотреть на “шутки чертей” с фра Мариано и на представление комедии, один сюжет которой заставлял краснеть соотечественников Рабле. Главе всемирного православного царства в начале XVIII века доставляло особенное наслаждение издеваться над церковными обрядами.
Мимоходом мы уже упоминали “князя-папу”, конечно, знакомого читателю хотя бы по имени. Выступление его с его коллегией кардиналов представляло собою самый диковинный (sonderbarste) номер маскарада, описанного Берхгольцем. Коллегия состояла из “величайших и распутнейших пьяниц всей России, но притом все людей хорошего происхождения”. Мы не будем повторять наивных объяснений этого “обряда”, которые повторяет Берхгольц со слов петровских придворных, что это была будто бы не то сатира на пьянство (воплощением этой сатиры с удобством мог служить сам царский двор того времени), не то издевательство над Католической Церковью, до которой Петру не было никакого дела.
Свидетельство человека, который был очевидцем основания “всешутейшей коллегии”, не оставляет никаких сомнений, что католицизм тут ни при чем. “Теперь не надобно сего забыть и описать коим образом потешной был патриарх учинен”, – начинает свое описание петровой потехи князь Куракин в своей “Гистории о царе Петре Алексеевиче”. И хотя он старается ослабить впечатление своих читателей кое-какими оговорками, что “одеяние было поделано некоторым образом шуточное, а не так власное, как на приклад патриарху”, но и он не мог умолчать, что “вместо Евангелия была сделана книга, в которой несколько склянок с водкою”, и что окарикатурение торжественного шествия патриарха на ослике в Вербное воскресенье было одною из главных потех; в этот день “патриарха” возили на верблюде “в сад набережной к погребу фряжскому”.
А другой очевидец, Корб, оставил нам еще более наглядное описание одной из церемоний. 21 февраля 1699 года “патриарх” освящал лефортовский дворец; при этом были воспроизведены все подробности церковного обряда – курение ладаном (вместо ладана курили табаком) и т. п., а вместо креста при освящении служили две трубки, положенные поперек одна на другую. Это последнее обстоятельство чрезвычайно сильно поразило воображение набожного католика: “Кто поверит, – заканчивает свой рассказ Корб, – что составленный таким образом крест, драгоценнейший символ нашего искупления, являлся предметом посмешища?”
Но те, кто ближе был знаком с делом, поверили бы и не этому. Надругательства над Евангелием и крестом были самой невинной еще частью “шутошного” ритуала. Как в свое время очевидец не решился передать содержание представлявшейся на папском театре комедии, а только дал понять, какое впечатление произвела она на зрителей, так князь Куракин не решается подробно описывать, в чем состояла церемония поставления “патриарха”. “В терминах таких, – кратко говорит он, – о которых запотребно находим не распространять, но кратко скажем – к пьянству, и к блуду, и к всяким дебошам”.
А в описании царских потех наш автор является большим реалистом и также приводит образчики таких “шуток” Петра, которые в наше время удобнее не цитировать. Можно себе представить, о чем даже и он находил нужным молчать! (См.: Архив кн. Ф.А. Куракина, т. 1, с. 74. О церемонии избрания князя-папы кое-что сообщает Фокеродт, к которому мы и отсылаем читателя. См. также: Семевский М. Петр Великий как юморист).
Насчет интеллектуальной высоты петровской культуры у историков нет никаких иллюзий, и к Академии наук тех дней принято относиться даже с большим, может быть, скептицизмом, чем она того заслуживает. Научные интересы самого Петра, если о них можно говорить, не шли дальше собирания “монстров” и “опытов”, вроде попытки создать породу высоких людей, поженив добытую откуда-то царем “чрезмерно высокую” финку с показывавшимся в балаганах за деньги французским великаном. И ремесло цирюльника, в те простые времена заменявшего и дантиста, и фельдшера, вовсе не казалось преобразователю России ниже его достоинства: после катанья на яхте и работы с топором или за токарным станком, ничто, кажется, не доставляло Петру такого удовольствия, как рвать зубы. Так как его пациентам это доставляло удовольствие не столь сильное, то на царских денщиков ложилась деликатная обязанность отыскивать царю случаи для упражнения в зубоврачебном искусстве. Берхгольц рассказывает, с каким трудом ему удалось спасти его собственные зубы, когда он имел неосторожность пожаловаться в присутствии одного из этих своеобразных соглядатаев на зубную боль. Насчет звания пациентов царь совсем не был разборчив, и его медицинских визитов, в качестве дантиста, удостоивались не только придворные или иноземные купцы, но даже прислуга этих последних. Не менее, чем рвать зубы, любил он выпускать воду у страдавших водянкой.