Но Екатерина и тут, в конце концов, нашлась. Монтескье говорит, что в большой стране неизбежно должен быть деспотический режим, а Россия очень большая страна – значит, деспотизм в ней извиним. Против географии не пойдешь. И в назидание русским медведям вслед за элементарными географическими сведениями о размерах Российской империи выписываются соответствующие места из “Духа законов”.
Но автор рисует деспотию очень черными красками – в ней господствует страх, у подданных нет чувства чести и тому подобное. На это Екатерина никак не была согласна: в ее деспотии ничего подобного не будет. Установив с географической непреложностью, что в России никакой образ правления невозможен, кроме самодержавного, “Наказ”, характеризуя российское самодержавие в деталях, без всякого зазрения совести “грабит” те главы Монтескье, которые трактуют о монархии, т. е. о монархии ограниченной, конституционной. Как тут не вспомнить милую русскую интеллигентку 1905 года, пытавшуюся составить “свою” программу, выбрав “лучшее” из программ всех партий, ожесточенно боровшихся между собой?..
Так в “Наказе” очутились две главы, III и IV, несомненно, стоявшие в противоречии с “существующим в Российской империи образом правления”. Первая из них освещала политические претензии дворянства, как непременного участника в управлении. В монархической схеме Монтескье дворянство есть “посредствующая власть”, pouvoir intermediaire, настолько необходимая, что без нее нет и монархии, как ее понимает “Дух законов”: “Без дворянства нет монарха, а есть деспот”.
Екатерина воздержалась от цитирования этой последней опасной фразы, но послушно скопировала все остальное, что говорил ее профессор о “властях средних”. Она сохранила буквально даже форму слов Монтескье, говоря от первого лица все, что он говорит от себя. Так как от читателя “Наказа” этот плагиат был скрыт, то раболепная типография, набирая “я”, “меня” крупным шрифтом, как подобает лицу государыни, не подозревала, что она возвеличивает этим какого-то не совсем благонадежного французского литератора. Но тут оказалась пикантность двойная: и сама Екатерина, копируя пассаж о “средних властях”, не подозревала, что в него вставлен один из cartons, имевших целью надуть французскую цензуру и несколько замаскировать резко конституционный характер всего этого рассуждения. Но carton был рассчитан на то, что понятливый читатель сумеет его вынуть и добраться до истинного смысла. Переводя это место буквально, Екатерина невольно посвящала русского читателя в такие секреты, которые считались официально запретными даже для читателя французского. Недаром Никита Панин, принадлежавший, вероятно, к понятливым читателям Монтескье, говорил по поводу “Наказа” об “аксиомах, способных опрокинуть стены”.
По существу, он был, вероятно, очень доволен этими стенобитными “аксиомами”, а в особенности его должна была удовлетворить глава IV. Идеализируя старую Францию, Монтескье находит одну из сдержек монархического произвола в старом французском парламенте, регистрировавшем новые законы, причем он мог отказаться, в теории, от регистрации закона произвольного, нарушающего старинные “привилегии” подданных короля, и делавшем “представление” монарху в случае, если его распоряжения противоречили законам старым. Как “власти средние” были пережитком средневекового вассалитета, физически необходимого сюзерену, а потому и юридически делившего с ним власть, так парламент старого порядка был рудиментом собрания крупнейших из этих вассалов, королевской курии, строго охранявшей неприкосновенность феодального контракта. В XVIII веке ни то, ни другое не имело реального смысла, что Монтескье, конечно, прекрасно понимал, но перед ним стояла задача найти легальные формы для обуздания королевского произвола; старый французский парламент помогал замаскировать настоящую сдержку, какою был бы парламент английский.
В русской истории курии соответствовала боярская дума, но дворянская революция XVI–XVII веков настолько потрясла ее, что буржуазному режиму Петра удалось снести старое учреждение без остатка. Дворянской реакции елизаветинского времени пришлось творить сызнова: роль совета крупных вассалов стал играть сенат. Сенат и явился в “Наказе” тем “хранилищем законов”, которому в схеме Монтескье соответствовал старый парламент. “В России сенат есть хранилище законов” (§ 26). “Сии правительства (сенат и “власти средние”), принимая законы от государя, рассматривают оные прилежно иимеют право представлять, когда в них сыщут, что они противны Уложению” (§ 24). “Сии наставления возбранят народу презирать указы государевы, не опасаяся за то никакого наказания, но купно и охранят его от желаний самопроизвольных и от непреклонных прихотей” (§ 29).
В стене самодержавия была проделана настолько крупная брешь, что позднейшее, при Павле Петровиче, превращение “Наказа” в “запрещенную книгу” более чем понятно. Но если мы присмотримся к непосредственному влиянию литературных упражнений императрицы на дворянскую массу, мы увидим, что впечатление от изданной по высочайшему повелению конституционной брошюры было довольно слабое. Дворянство тоже читало Монтескье, и, кажется, задача “понять” его далась дворянству лучше, нежели его государыне. При этом, Екатерина не могла не видеть, что “основательные права” и политические гарантии интересуют лишь ничтожное меньшинство сознательных дворян, что серая дворянская масса гораздо больше хлопочет о социальных преимуществах и об укреплении своих позиций на местах, нежели о дворянской конституции. Чтобы помешать дворянским лидерам распропагандировать эту серую массу, комиссия была закрыта на середине своих занятий – наскоро выбранным предлогом была начавшаяся в 1768 году турецкая война. А затем большая часть практических пожеланий дворянских наказов были попросту превращены в законы, что в истории получило пышное название “реформ Екатерины II”.
По положению о губерниях 1775 года, уездная полиция была отдана выборному от дворян капитан-исправнику, были созданы дворянские суды не только в уезде, но и в губернии (Верхний земский суд), были удовлетворены даже второстепенные требования дворянства – учреждены, например, дворянские опеки, о которых много толковали наказы 1767 года, – дворянский предводитель занял определенное место среди губернской администрации. Изданная в 1785 году “Жалованная грамота дворянству” обещала, что “благородный” без суда не будет лишен ни дворянского достоинства, ни чести, ни жизни, ни имений; что он будет судим только своими равными, что его не коснется телесное наказание, что с дворянами, служащими в нижних чинах, будут поступать во всех штрафах так, как с обер-офицерами, что благородный имеет право покупать деревни, устраивать в них фабрики и заводы, торговать оптом сельскими продуктами, вести заграничную торговлю: было разъяснено, что право собственности на земли распространяется и на “недра той земли”.
Наконец, подтверждено было собранию дворянства дозволение делать представления и жалобы через депутатов их, “как сенату, так и императорскому величеству на основании узаконений”. Но чем и как будут гарантированы все эти права и преимущества – жалованная грамота молчала. Казалось бы, рано или поздно дворянство должно было заинтересоваться этим вопросом, но обстоятельства сложились так, что интересы дворянства направились совсем в другую сторону.
“Что бы ни говорили в доказательство противного, императрица здесь далеко не популярна и даже не стремится к тому, – писал один иностранный дипломат, характеризуя положение Екатерины в середине 1772 года. – Она нисколько не любит своего народа и не приобрела его любви; чувство, которое в ней пополняет недостаток этих побуждений к великим замыслам безграничная жажда славы; приобрести эту славу для нее гораздо важнее истинного блага той страны, которою она управляет. Это, по-моему, ясно следует из положения здешних дел, если рассмотреть его беспристрастно. Без этого предположения мы должны были бы обвинить ее в непоследовательности и сумасбродстве, видя, как она предпринимает огромные общественные работы, основывает коллегии и академии по чрезвычайно обширным планам и с огромными издержками, а между тем ничего не доводит до конца и даже не доканчивает зданий, предназначенных для этих учреждений. Нет сомнения, что таким путем растрачиваются огромные суммы без малейшей реальной пользы для этой страны, но не менее несомненно и то, что этого достаточно для распространения молвы об этих учреждениях между иностранцами, которые не следят, да, в сущности, и возможности не имеют следить за их дальнейшим развитием и результатами” (Донесение английского посланника Роб. Гуннинга гр. Суффольк от 28 июля 1772 года // Сборник Русского исторического общества, т. 19, с. 298, 299.).
Иностранный наблюдатель делал из этого вывод о неизбежности близкой “революции”, т. е. нового дворцового переворота, в пользу, как казалось ему, Павла Петровича. По его мнению, отношения между матерью и сыном (которому не было еще и двадцати лет) уже тогда отличались крайней степенью остроты. Поговаривали, что Екатерина не прочь избавиться от сына, и сам Павел был убежден, что его хотят отравить. В материале для нового заговора недостатков как будто не было. Не считая громкого дела Мировича, попытавшегося посадить опять на престол однажды уже сведенного с него Ивана, первое десятилетие екатерининского царствования наполнено целой вереницей аналогичных попыток, которые Екатерина и ее окружающие имели весь интерес выставить перед публикой пустяками и вздором, а позднейшие историки слишком легко поверили в этом случае заинтересованным людям.
На самом деле, это был ни более и ни менее вздор, нежели первые неудачные вспышки заговора в пользу Елизаветы Петровны. Как тогда имя Волынского, так теперь в заговорах мелькали имена Никиты Панина, Шуваловых, даже князя Щербатова, идеолога «монаршизма», которого одна группка гвардейцев не прочь была сделать русским монархом. Эта курьезная подробность свидетельствует, может быть, что движение после разгона комиссии 1767 года приобрело более серьезный политический оттенок, нежели какое-либо гвардейское движение, бывшее раньше. Недаром и Екатерина, по обычаю притворяясь для публики, что она считает и это дело чуть не детской шалостью, в действительности очень хотела бы его замять так, чтобы публика, по возможности, ровно ничего не знала. “Скажите Чичерину (генерал-полицеймейстеру), – писала она в одной записке, – что если по городу слышно будет, что многие берутся и взяты солдаты под караул, то чтоб он выдумал бы бредню и ее б пропустил, чтобы настоящую закрыть, или же и то сказать можно, что заврались”.