Критика русской истории. «Ни бог, ни царь и ни герой» — страница 64 из 105

Боялась она, конечно, не Панина и тем более не Щербатова: последний, вероятно, и узнал-то о предназначавшейся ему роли из следствия. Первый стоял ближе, может быть, если не к этому, то к предшествующим заговорам: недаром ему было дано прочесть дело Волынского в назидание. Но костей не ломали и ему, Екатерина была слишком европейской государыней, чтобы устроить скандал на всю Европу, как не постеснялась в свое время простая русская помещица Анна Ивановна. Главное же, центральной фигурой всех толков были не “министры”, надежные или нет, ею был все тот же Павел Петрович, имя которого с уст не сходило у всех “болтунов” без исключения. Эту фигуру было не так легко убрать. И пока на это не решались, оставалось терроризировать сторонников Павла, назначая за “детские шалости” такие кары, что впору хоть очень зрелым людям.

В записках Державина сохранился рассказ, живо рисующий одну из таких расправ, да, кстати, и настроение, какое они создавали в гвардии. “В один год (это был год 1772-й), помнится, в июле месяце, отдан приказ, чтобы выводить роты на большое парадное место в три часа поутру. Прапорщик Державин приехал на ротный плац в назначенное время. К удивлению, не нашел там не токмо капитана, но никого из офицеров, кроме рядовых и унтер-офицеров; фельдфебель отрапортовал ему, что все больны.

Итак, когда пришла пора, он должен вести один людей на полковое парадное место. Там нашел майора Маслова, и прочие роты начали собираться. Когда построились, сказано было: “к ноге положи”, и ученья никакого не было. Таким образом прождали с трех часов до девяти в великом безмолвии, недоумевая, что бы это значило. Наконец, от стороны слобод, что на Песках, услышали звук цепей. Потом показались взводы солдат в синих мундирах. Это была Семеновская рота.

Приказано было полку сделать каре, в который, к ужасу всех, введен в изнуренном виде и бледный унтер-офицер Оловянишников и с ним 12 человек лучших гренадер. Прочтен указ императрицы и приговор преступников. Они умышляли на ее жизнь. Им учинена торговая казнь; одели в рогожное рубище и тут же, посажав в подвезенные кибитки, отвезли в ссылку в Сибирь. Жалко было и ужасно видеть терзание их катом, но ужаснее того мысль, что мог благородный человек навлечь на себя такое бедствие.

Однако же таковых умышлений на императрицу было не одно сие, окроме возмущения злодея Пугачева, которое будет ниже несколько обстоятельнее описано”…

* * *

“Возмущение злодея Пугачева” и положило конец дворянским “умышлениям”. Все мелкие счеты между сюзереном и его вассалами были забыты, когда у ног их открылась пропасть, куда “чернь” – вилланы, чтобы продолжить сравнение, готовилась сбросить сразу и императрицу, и ее дворянство. Пугачевщина потрясла до основания империю Екатерины, но она как нельзя лучше укрепила положение ее самое, лично.

Пугачевщина положила резкую грань между двумя периодами развития “дворянской России”. Последующие три четверти столетия русской истории проходят под знаком пугачевщины, и только переход к новым условиям производства, с 60-х годов, снимает этот “знак”, снимает настолько основательно, что возобновление явления оказывается невозможным даже при самых, на первый взгляд, благоприятных условиях. Пугачевщина нанесла удар, глубоко проникший в самую сердцевину крепостного хозяйства, и это потому, что она сама была продуктом общерусских экономических условий, которые на восточной окраине проявлялись наиболее интенсивно, но отнюдь не были ее местной особенностью.

Восстание крестьян в 1775–1774 годах было первым ответом на интенсификацию барщины, и новый Петр III нигде не имел более верных сторонников, как среди уральских горнорабочих, представителей той отрасли крепостного труда, где интенсификация была доведена до последних пределов. Этот факт хорошо отметили уже современники, хотя и не понимая его экономической подкладки: биограф Бибикова, писавший с их слов (когда вышла его книга, всякий помещик за пятьдесят лет мог рассказывать о Пугачеве по личным воспоминаниям), среди “подлой черни”, составлявшей пугачевскую армию, на первое место выдвигает “рудокопов”. Без них не было бы той “пугачевщины”, какую мы знаем, было бы лишь слабое повторение одного из казацких бунтов, вроде булавинского при Петре. В сущности, вся пугачевщина явилась соединением двух взрывов, вызванных каждый самостоятельными причинами: то были конечные эпизоды борьбы за свободу уральского крестьянства, с одной стороны, уральского казачества – с другой. Разобравшись в обстоятельствах, предшедствовавших бунту в том и в другом случае, мы будем иметь уже достаточно полную его “этиологию” – достаточно полное представление об его причинах. Уральское движение было самостоятельным, остальное лишь сообщенным: но сообщиться оно могло только потому, что основной экономический фон всюду был одинаков, разница была лишь в степени интенсивности гнета и, отчасти, в связи с этим, в степени организованности движения.

Было бы верхом наивности думать, что восстание станет дожидаться, пока сложится юридическая теория, которой можно его оправдать, во всех революциях люди начинают действовать стихийно, теорию они находят, или теория их находит потом. Так же, стихийно, нашелся и вождь восстания. Как личность Пугачев был нечто среднее между фантастом, способным уверовать в плоды своей фантазии, каких тогда много было среди раскольников (к которым Пугачев был так близок, хотя и родился православным), и просто ловким проходимцем, каких тоже было немало в разбойничьих гнездах Поволжья или даже в воровских притонах Москвы.

Что он сознательно принял на себя имя лица, одна мысль о котором должна была приводить в трепет простого, безграмотного казака, показывает, как легко люди этого типа эмансипировались от обычной холопской психологии. Но и тут он опять был представителем типа – и довольно распространенного. Он был не первым “Петром III”, как не был и последним. За восемь лет до него бывший солдат Кремнев попытался разыграть совершенно ту же роль в Воронежской губернии; в миниатюре его история как две капли воды напоминает пугачевскую – даже до такой подробности, что у него были “генералы” из крепостных крестьян, одного из которых он называл “Румянцевым”, а другого “Пушкиным” (нужно думать, что это были единственные важные генералы, известные ему по именам).

Воронежские однодворцы, с которыми пришлось иметь дело Кремневу, оказались гораздо менее благодарной почвой, нежели только что “усмиренные” яицкие казаки или бесконечно усмирявшиеся уральские горнорабочие, одиссея Кремнева кончилась, благодаря этому, очень скоро. Но чуть ли не в то еще время, как его секли кнутом на базарах всех деревень, где он выступал в качестве “претендента”, в соседней Изюмской провинции другой беглый солдат, Чернышев, уверял всех, что Петр III – это он, сейчас же нашел сельского попа, который стал поминать его на ектеньях, как императора.

Словом, как раз в этом пункте Пугачев был наименее оригинален. Если бы можно было приписать ему лично систему его военных действий, за ним пришлось бы признать выдающиеся стратегические способности, но эту систему, кажется, приходится считать продуктом коллективного творчества, и возможно, что здесь Зарубин (Чика) или Белобородов играли большую роль, нежели сам Пугачев. Поведение “императора” после ареста показывает, что сам на себя он смотрел не больше как на удачливого атамана разбойников, не задумывающегося ни над какими “принципиальными” оправданиями своих действий: просто грешил, пока было можно, а пришел час – нужно искупить грех.

Поймавшие его чиновники Екатерины II не могли прийти в себя от удивления и обиды в своем дворянском достоинстве, когда увидели, кто их держал целый год в страхе и трепете. “Он человек нельзя никак сказать, чтобы великого духа, – писал императрице московский главнокомандующий князь Волконский после первого свидания со вчерашним “Петром Федоровичем”, – а тем меньше разума, ибо я по всем его изветам нисколько остроты его не видел… Скверен так, как мужику быть простому свойственно, с тою только разницею, что он бродяга”.

* * *

Горючего материала для пугачевщины было сколько угодно, и его создавала уже не одна интенсифицированная барщина. Поднималось все, что было задавлено и обижено господствующим режимом. Так, например, поскольку положение “экономических” (бывших церковных) крестьян после секуляризации церковных вотчин (в 1764 году), несомненно, улучшилось, в них ожидали найти элемент “порядка”: Кар вооружил их в подмогу своим войскам, но они из первых перебежали к Пугачеву. Мелкое мещанство поволжских городов с восторгом принимало инсургентов. Католический патер одной из немецких колоний на Волге рассказывал Руничу, что человек до тридцати молодых людей из колонии, “разграбив его (патера) и некоторых зажиточных жителей, ушли к Пугачеву”. Местное духовенство, до архимандритов крупных монастырей включительно, выходило навстречу Пугачеву с крестами и хоругвями, служило молебны о здравии “Петра Федоровича” и, разумеется, поминало его на ектеньях.

Высшие его представители (в числе подозреваемых был ни более ни менее как казанский архиепископ Вениамин, насчет сношений которого с Пугачевым имелись весьма сильные улики, но дело сочли удобнее замять) действовали, главным образом, под влиянием страха, если не за свою жизнь, то за свое и церковное имущество: подчинением самозванцу они надеялись хоть что-нибудь спасти. Но сельское духовенство, с которым помещики обращались не лучше, нежели с крестьянами, разделяло идеологию последних, и нередки были сельские батюшки, которые “наперед к злодеям выезжали и в шайках совокупное с ним злодейство производили”.

В Петербурге сгоряча решили было расстричь всех, так или иначе приставших к самозванцу, но против этого должен был восстать даже такой последовательный усмиритель, как П.И. Панин. “На сей чин смею я вашему императорскому величеству представить, – писал он, – в тех здесь местах, где злодей сам проходил и в которые входили большие его отряды, не было из оного (духовенства) почти ни одного человека, из не случившихся быть тогда в отлучке, который бы не встречал злодея с крестами, и не делал бы служения с произношением самозванца”. Если бы исполнить первоначальное синодское определение, пришлось бы лишить духовенства целый край и закрыть в нем все церкви. По представлению Панина, ограничились поэтому извержением из сана только тех попов, которые приняли активное участие в бунте, но и таких было немало, не меньше, чем офицеров.