Критика русской истории. «Ни бог, ни царь и ни герой» — страница 75 из 105

Русско-английский союз был экономической необходимостью для обеих стран, притом для России более, чем Англии, – вот почему и разорвала его вторая, а не первая. Русские войска не только после Аустерлица, но и после Фридланда (2 июня 1807 года), после второй проигранной кампании, продолжали бы пытать счастье против французов, но англичане не только отказывались что бы то ни было платить, они отказались даже гарантировать русский заем в Лондоне. Видимо, там окончательно разочаровались в качестве русских штыков, да и пределы, аккуратно намеченные Питтом, были уже перейдены: русскому императору, волей-неволей, приходилось мириться.

* * *

Здесь Александру Павловичу впервые пришлось познакомиться не теоретически, а практически, на самом себе, с неудобствами абсолютизма. Война отнюдь не была его личным делом: русское дворянство, со своей стороны, принесло большие жертвы англо-русской дружбе: в два года было взято 600 тысяч рекрутов – это называлось, правда, милицией, и правительство сначала дало даже обязательство не употреблять ратников ни для чего иного, кроме обороны русской территории, но на самом деле ни один из “милиционеров” после войны не вернулся в деревню, все они пошли на укомплектование действующей армии. Жертвуя столько рабочих рук, помещики вправе были ожидать, что правительство отнесется к войне серьезно, а оно, Бог весть почему, вдруг уступило “врагу рода человеческого”.

Между тем, по крайней мере в Петербурге, вовсе не были еще утомлены войной. Для дворянской молодежи война представляла, кроме того, специальную выгоду: офицеры на время похода освобождались от обязанности платить долги. Война велась на чужой территории и разоряла пруссаков, а не русских (разоряла в такой степени, что пруссаки весьма откровенно говорили о предпочтительности для них французского “нашествия” перед русской “дружбой”): ни один неприятельский солдат не ступил еще ногою на русскую почву, а Россия уже сдавалась!

Мотивы, повелительно диктовавшие Александру такое решение, для сколько-нибудь широких кругов были тайной: не мог же русский император объявить во всеобщее сведение, что англичане его “разочли”. В глазах дворянской массы мир был доказательством слабохарактерности Александра и его неуменья вести дела. Его возвращение в Петербург из Тильзита было встречено ледяным молчанием. Его старались “не замечать”, как это делают в приличном обществе с осрамившимися молодыми людьми, и всячески избегали говорить о Тильзите, о мире, о Франции и ее “императоре” (в частных разговорах это был, конечно, по-прежнему “Буонапарте”).

Представитель этого последнего (знаменитый обер-полицеймейстер Наполеона Савари) напрасно приписывал такую сдержанность страху: он на себе мог убедиться, что высшее общество Петербурга отнюдь не запугано. Уполномоченный победителя России сделал тридцать визитов и был принят только в двух домах. Два гостеприимных петербуржца – единственные притом, которые и отдали визит Савари, – были, как нарочно, из числа ближайших и раболепнейших слуг Александра Павловича. Все, что было понезависимее, бойкотировало французов без всякого страха.

Правительство не решалось опубликовать тильзитский договор, и, пользуясь этим, на бирже публично говорили, что мир, может быть, вовсе еще и не заключен – так только болтают… Отметим, что подмеченные Савари явления вовсе не были местными, петербургскими. Наоборот, чем дальше от столицы, тем разговоры становились, если так можно выразиться, безбрежнее. Проезжавший через Лифляндию французский консул Лессепс слышал там, что “противная миру партия получает с каждым днем все больше силы. Говорят, что во главе этой партии стоит вдовствующая императрица, поддерживаемая англичанами и их приверженцами; к этому прибавляют, что император Александр, опасаясь их угроз, вместо того чтобы въехать в столицу тотчас после своего отъезда из Риги, счел более благоразумным отправиться сначала в Витебск, чтобы заручиться значительной частью войска, которую можно было бы употребить в случае нужды; что в Москве брожение достигло крайних пределов, и ожидают известия о заключении вдовствующей императрицы в монастырь”, и т. д.

Но что было спрашивать с захолустных помещиков, когда французскому послу в Петербурге, человеку, которого уже одно официальное положение обязывало быть наибольшим оптимистом в этом случае, нет-нет да и подвертывалась под перо параллель с событием 11 марта 1801 года. “Все жалуются, но никто не недоволен настолько, чтобы нужно было бояться катастрофы, – писал в феврале 1808 года преемник Савари Коленкур которого за его дружбу с Александром Наполеон потом прозвал “русским”. – Воспоминание об императоре Павле и страх перед великим князем охраняют жизнь императора лучше, нежели правила и честь русских вельмож и офицеров”.

Другими словами: Александра не убьют, утешал Коленкур Наполеона, потому что боятся, что его наследник, Константин Павлович, окажется копией Павла. Чего стоило одно такое утешение!

* * *

Мы можем четко указать на тот общественный класс, который был отброшен в оппозицию Тильзитским миром. Это были представители крупного землевладения, т. е. те самые старые и молодые “монаршисты”, с которыми управлял Александр до 1807 года, или, вернее, которые до этого времени управляли от его имени. Не сумев предупредить катастрофы, они теперь первые от нее пострадали, но винили, конечно, не себя, а все то же козлище отпущения: самодержавного, юридически, императора, чуть ли не из каприза, и, во всяком случае, из трусости, заключившего мир.

Старик Строганов был одним из первых, кто отказался впустить в свои салоны французского посла. И уже очень скоро дело пошло гораздо дальше. В ноябре 1807 года Савари мог доносить новому союзнику Наполеона почти что о заговоре, затевавшемся “английской партией”, называя прямо по именам Новосильцева, Кочубея и Строганова как его вождей.

Савари, конечно, мастер был сочинять “заговоры” – такая была его профессия, но у него было в руках документальное доказательство если не злоумышления, то несомненного зложелательства недавних “молодых друзей” императора. Этим доказательством был заграничный памфлет, привезенный в Петербург английским агентом Вильсоном, и распространявшийся в петербургских гостиных не кем другим, как Новосильцевым с братией, памфлет, где не щадили тильзитского друга Наполеона, резко противопоставляя “малодушию” Александра бодрость русского общественного мнения и мужество русской армии, готовой драться до последней капли крови.

Прочтя принесенную Савари брошюру, Александр был буквально вне себя. Он назвал ее “подлой”, говорил, что он “топчет ногами” то, что в ней говорится по его адресу, но на самом деле он так мало ею пренебрегал, что вчерашние “молодые друзья” моментально превратились в “этих господ”, а секундою дальше в “изменников”. И как позже Коленкур, так Александр в разговоре с Савари ни минуты не колебался в социальной характеристике этих “изменников”. Он никого не пощадил в этом на редкость откровенном для дипломатической аудиенции разговоре – ни отца, ни бабушки.

“Это царствование Екатерины бросило семена неудовольствия, с которым я теперь вожусь, – говорил Александр. – Покойный император сделал еще хуже. В эти два царствования коронные имения были отданы в эксплуатацию всем этим грязным людям, которых столь прославили события того времени. При Павле давали 9 тысяч крестьян, как брильянтовый перстень. Я решительно высказался против таких приемов управления, я ничего не даю этим людям, а затем я хочу вывести народ из того состояния варварства, в которое его погружала торговля людьми. Я скажу даже больше: если бы цивилизация была достаточно развита, я уничтожил бы это рабство, хотя бы мне это стоило головы. Вот, генерал, источник неудовольствия, – но могут говорить, что угодно, меня не заставишь перемениться, и вы скоро услышите о предупреждении, которое я сделаю этим господам”.

В примечании к этому месту своего донесения Савари прибавляет, что Кочубею немедленно было предложено подать в отставку, а Новосильцев “получил предписание путешествовать”.

Вот в какой связи была произнесена Александром знаменитая фраза о его желании уничтожить крепостное право, фраза, которую так часто цитировали как образчик его обычных взглядов на крестьянский вопрос. На самом деле, это было вовсе не простое “выражение мнения” – это был новый боевой лозунг, это был вызов, брошенный “грязным людям”, вчерашним “молодым друзьям”. Павловская демагогия возрождалась, но на этот раз в руках людей нормальных и, казалось бы, более страшных поэтому, чем погибший 11 марта 1801 года император.

Александр как будто нарочно хотел подчеркнуть свой поворот на павловскую колею. Великий полководец гатчинского войска, правая рука Павла, Аракчеев именно теперь приобретает то положение исключительно доверенного лица при Александре Павловиче, в каком привыкла его видеть история: 14 декабря 1807 года (месяц спустя после цитированной нами беседы императора с Савари) предписано было “объявляемые генералом от артиллерии графом Аракчеевым высочайшие повеления считать именными нашими указами”.

Телохранитель, из-за отсутствия которого, как многие думали тогда, погиб Павел, теперь безотлучно сторожил его сына.

* * *

“Грязные люди” на самом деле становились все опаснее. На кого опереться? Александр заботился не только о своей личной безопасности – он хотел показать “грязным людям”, что он может сделать. Ему был нужен не только телохранитель, а и политический секретарь, вернее (сам он этого не сознавал, конечно), политический руководитель, который занял бы место, опустевшее с изгнанием “молодых друзей”. Таким явился Сперанский.

Он выступил со своим «Планом государственного образования», где, в том числе, использовался исконный антагонизм высшей знати и массы провинциальных помещиков. Против “крамольников” из потомков Рюрика, Гедимина и екатерининских фаворитов можно было воззвать к верноподданному сельскому сквайру. “Дворянство имеет политические права в выборе и представлении, – читаем мы в “Плане”, – но не иначе, как на основании собственности”, – добавил верный своей юридической логике Сперанский: добавка невинная, потому что безземельные дворяне и раньше голоса не имели. “Все свободные промыслы, дозволенные законом, открыты дворянству. Оно может вступать в купечество и другие звания, не теряя своего состояния”. Соглашались даже удовлетворить давнее требование, обойденное Екатериной II, – закрыть дверь в благородное сословие перед служилыми разночинцами. “Личное дворянство не превращается в потомственное одним совер