Критика русской истории. «Ни бог, ни царь и ни герой» — страница 83 из 105

На следующее утро в окнах книжных и эстампных магазинов Петербурга красовались уже портреты Константина I. Теснившаяся перед портретами публика, успевшая позабыть физиономию цесаревича, избегавшего столицы, дивилась разительному сходству нового государя с Павлом, на ухо рассказывала друг другу скандальные анекдоты о Константине, но в общем считала все происходившее вполне нормальным и сама относилась к нему нормально: дальше тесного придворного круга никто не знал ни об отречении Константина, ни о происходившей во дворце глухой борьбе.

Не иначе отнеслись к делу в первую минуту и члены Северного общества. «Накануне присяги все наличные члены общества собрались у Рылеева, – рассказывает Оболенский. – Все единогласно решили, что ни противиться восшествию на престол, ни предпринять что – либо решительное в столь короткое время было невозможно. Сверх того, положено было, вместе с появлением нового императора, действия общества на время прекратить. Грустно мы разошлись по своим домам, чувствуя, что надолго, а может быть, и навсегда, отдалилось осуществление лучшей мечты нашей жизни!»

Положение Константина Павловича было необыкновенно сложно. С одной стороны, он был осведомлен о существовании планов тайных обществ, во всяком случае, не хуже Александра, но, само собою разумеется, отношение к ним его, в силу объективных условий «оппозиционного» великого князя, было иное, нежели царствующего императора; тот боялся – этот, напротив, мог надеяться. Декабрист Завалишин передает со слов другого члена тайного общества, Лунина, что цесаревич имел с последним продолжительные беседы, в которых титуловал, между прочим, Пестеля по имени – отчеству: Павел Иванович. Из этих бесед Лунин вынес впечатление, что на Константина можно до некоторой степени рассчитывать. Записки Завалишина – довольно мутный источник, но что Константин после 14 декабря долгое время не выдавал Николаю Лунина под разными предлогами (по словам Завалишина, давая ему тем временем полную возможность скрыться за границу), это вполне подтверждается опубликованной перепиской братьев.

Натура глубоко деспотическая, Константин Павлович, товарищ по воспитанию Александра, не чувствовал, однако же, принципиального отвращения к внешним формам свободной жизни, как Николай. В Польше, где он стоял с войсками с 1814 года, он мог привыкнуть к конституционной обстановке, и уже самый факт женитьбы на простой польской дворянке указывал на некоторую эмансипацию цесаревича от традиций Зимнего дворца. Если кого из царской фамилии можно было представить себе в роли «императора» муравьевской конституции, то скорее его, чем Николая или даже Михаила Павловичей. Декабристам, по крайней мере некоторым, кажется, не чужда была мысль английских вигов XVII века насчет того, что «дурное право делает короля хорошим». Ради этого, быть может, стоило перешагнуть через прошлое Константина.

Но в этом прошлом было нечто такое, через что ему самому перешагнуть было морально невозможно: как – никак, в 1825 году он формально отрекся от престола в пользу младшего брата. Существовало его письмо на этот счет, хранившееся вместе с таинственным манифестом. В семье все об отречении знали: с какими глазами явился бы он к матери императрице Марии Фёдоровне? Какое впечатление получилось бы, если бы противная сторона опубликовала этот документ? Константин мог стать царем только «волею народа» в гвардейских мундирах, эта воля могла стушевать и худшие правонарушения.

Константин понимал, что присяга, данная людьми, не знавшими ничего о его отречении, не могла равняться такому волеизъявлению: ему нужно было нечто вроде переизбрания. К этому, в сущности, он и вел: не отрицая фактов, имевших место в 1823 году, даже подтверждая их, он, при всех настояниях Николая, отказывался дать одно – свое отречение уже как императора. Великий князь Константин, под давлением со стороны старшего брата, подписал в 1823 году отречение – это верно; но подтверждает ли его император Константин I теперь, когда никакого давления нет, – на этот счет из Варшавы не было никакого ответа.

Письма обоих братьев переполнены изъявлениями верноподданнической преданности их друг другу, но никакого документа, который уполномочил бы Николая действовать, он в руках не имел. Перед семьей Константин был совершенно чист; он не позволял называть себя «величеством», не принимал донесений, адресуемых ему как государю, и ждал, что будет дальше.

* * *

Для товарищей Лунина создавалась ситуация, благоприятнее которой трудно себе что – нибудь представить, и они тотчас же это поняли. «На другой же день весть пришла о возможном отречении от престола нового императора, – продолжает Оболенский. – Тогда же сделалось известным и завещание покойного и вероятное вступление на престол великого князя Николая Павловича. Тут все пришло в движение, и вновь надежда на успех блеснула во всех сердцах. Не стану рассказывать о ежедневных наших совещаниях, о деятельности Рылеева, который, вопреки болезненному состоянию (у него открылась в это время жаба), употреблял всю силу духа на исполнение предначертанного намерения – воспользоваться переменою царствования для государственного переворота».

Но «междуцарствием» воспользовались не одни заговорщики. «Между тем как занимали внимание публики новым императором (Константином), – рассказывает другой близкий к Рылееву человек, Штейнгель, – экстра – почта, приходившая ежедневно из Варшавы в контору Мраморного дворца, принадлежавшего цесаревичу, была от заставы препровождаема в Зимний дворец и тут вскрываема. Хотели из частных писем знать, что там делается. – Приказано было солдат не выпускать из казарм, даже в баню, и наблюдать строго, чтобы не было никаких разговоров между ними. Полковым и батальонным командирам лично было сказано, чтобы на случай отказа цесаревича приготовили людей к перемене присяги. Обещано генерал – адъютантство и флигель – адъютантство».

Тактика Николая Павловича была та же, что и его противников: старались привлечь на свою сторону «густые эполеты». Но у Николая средств привлечения было больше. Даже иные члены тайного общества, как Шипов, командир Семеновского полка, не устояли перед соблазном; чего же было ждать от дюжинных карьеристов? Нам неизвестно, какие приемы были пущены в ход по отношению к Милорадовичу, но уже очень скоро хозяин «шестидесяти тысяч штыков» стал говорить о восшествии на престол Николая как о деле возможном, хотя и не ручался за его успех.

Окончательно закрепил перевес Николая случай, который всегда холопски служит более сильному. Нашелся предатель, если не среди самих участников заговора, то очень близко к ним: Ростовцев, которого считали своим, который все видел и знал, отправился накануне решительного дня к Николаю и рассказал ему, – не так много, чтобы это можно было назвать формальным доносом, но достаточно, чтобы Николай был предупрежден. Будущий председатель редакционных комиссий объяснял свой поступок самыми возвышенными мотивами, – но нельзя все же совсем забывать (как это не прочь была сделать либеральная историография), что с этого возвышенного поступка началась карьера Ростовцева.

Николай был уже настороже, днем раньше на его письменном столе уже лежали свежие и подробные сведения о деятельности тайных обществ, присланные из Таганрога: результат совместной работы целых трех провокаторов, один из которых, Майборода, был весьма близок к Пестелю. Николай хорошо знал уже, что делается в армии – Ростовцев дал понять, что и в Петербурге то же, и, что было еще важнее, предупредил, когда можно ждать удара. Рылеев и его товарищи выбрали как момент выступления вторичную присягу, уже Николаю Павловичу; Николай считал теперь почву достаточно подготовленной и решился 14 декабря закрепить свое право, использовав как мог лучше семейную лояльность цесаревича Константина.

Что он идет на coup d’йtat, Николай понимал прекрасно, но ему приходилось выбирать между государственным переворотом сверху и революцией снизу; в смысле личной опасности это было одно и то же: и то, и другое одинаково могло стоить головы. «Послезавтра поутру я или государь, или без дыхания», – этой знаменитой фразой Николай, в сущности, поставил себя на одну доску со своими противниками: те шли завоевывать республику, этот шел на приступ императорской короны.

Депо решилось тем, чья сабля острее, но это была лишь его военная сторона, а в основе тут, как и всюду, лежала сторона социальная. При тактике заговорщиков и Николая – одинаковой, как мы видели – вопрос решали гвардейские верхи. Но они не только из – за генерал– и флигель – адъютантства были на стороне «порядка», т. е. на стороне coup d’йtat; то была кость от кости и плоть от плоти той самой «знати», которая прочно держала власть в своих руках все время, особенно прочно с того момента, как Александр капитулировал перед нею в 1810 году. Когда вы просматриваете списки бойцов за «правое дело» против «бунта» декабристов, вас поражает изобилие остзейских фамилий: Бенкендорфы, Грюнвальды, Фредериксы, Каульбарсы мелькают на каждой странице. Самая феодальная часть российского дворянства оказалась наиболее преданной Николаю.

На противоположной стороне из блестящих рядов «знати» 14 декабря, сиротливо и конфузливо, стоял один князь Трубецкой, видимо, чрезвычайно смущенный прежде всего тем, что он попал не в свое общество. Ибо нельзя же объяснить невозможное поведение этого «диктатора» только его трусостью: все же он был солдат, и в нормальной для него обстановке сумел бы, по крайней мере, не спрятаться. Но его участие в заговоре именно было ненормальностью, поразившею, прежде всего, его врагов. «Гвардии полковник! князь Трубецкой! как вам не стыдно быть вместе с такою дрянью?» – были первые слова Николая, когда к нему привели пленного «диктатора». Что нужды, что среди этой «дряни» были носители исторических фамилий, как Бестужевы: они давно выпали из рядов «правительной аристократии», у них были не тысячи, а только сотни душ, и в глазах императора Николая или даже какого – нибудь графа Чернышева эти «обломки игрою счастия низверженных родов» были не выше, чем в их собственных глазах их унтер – офицеры.