Кюстину отчасти объяснили причину этой удивительной дисциплины: он узнал, что большая часть имений дворянства заложена в государственном банке, – что Николай (при таком самодержавии очень трудно было отделить личность государя от государства) является кредитором чуть не всего своего «народа».
В разных местах Кюстин упоминает о той системе шпионажа, которая была создана тотчас после 14 декабря и достигла того, что люди боялись говорить даже о будничных происшествиях, если эти последние могли быть неприятны императору. Так, о крушении одного из пароходов, на которых ехала публика смотреть петергофский праздник, по случаю именин императрицы, передавали друг другу по секрету: несчастие в день именин могло огорчить именинницу – и его не должно было быть; из почтительности утопленники должны были смирно сидеть в глубине морской, а их семьи – не плакать слишком громко.
Эта система шпионажа, с большой любовью оборудованная слегка знакомым нам по 14 декабря Бенкендорфом, была, однако же, едва ли не излишней. В ней любопытны черты, напоминавшие «желтый ящик» блаженной памяти Павла Петровича – рядом с чертами, предвосхищавшими далекое будущее. Жандармские офицеры должны были наблюдать, чтобы «спокойствие и права граждан» не могли быть нарушены не только «пагубным направлением людей злоумышленных», но и «чьей – либо властью или преобладанием сильных лиц».
«Свойственные вам благородные чувства и правила несомненно должны вам приобресть уважение всех сословий, – наставлял Бенкендорф своих агентов, – и тогда звание ваше, подкрепленное общим доверием, достигнет истинной своей цели и принесет очевидную пользу государству; в вас всякий увидит чиновника, который через мое посредство может довести глас страждущего человечества до престола царского, и беззащитного и безгласного гражданина немедленно поставить под высочайшую защиту государя императора».
В то же время глава этих ангелов – хранителей беззащитных граждан должен был, по проекту Бенкендорфа, «ежегодно путешествовать, бывать время от времени на больших ярмарках, где он легче может завязать полезные связи и соблазнять людей, жадных к деньгам». Последствия показали, что найти таких людей можно было, и не ездя по ярмаркам – и что, в то же время, это наиболее легкий способ действия, что «приобрести моральную силу», как дальше рекомендует тот же Бенкендорф, гораздо труднее. Но как раз при Николае, до 40–х годов, всякие способы казались излишней роскошью.
Подвиги николаевских жандармов относятся больше к истории литературы: в книге и газете можно было найти отблески если не самой революции, то чего – то, напоминавшего о ней; отблески отблесков – нечто вроде зарниц без грома. Серая пелена того, что при Николае заменяло «общественную жизнь», не освещалась даже этими зарницами – до 40–х годов, по крайней мере; а когда первые зарницы показались и здесь, дело оказалось настолько непохоже на дворянский заговор, с каким призваны были бороться первые жандармы, что и они, и сам Николай остановились в недоумении перед новой для них картиной. Понадобилось поколение, чтобы ученики Бенкендорфа выработали приемы борьбы с новым врагом – с демократической революцией.
Но вернемся к 20–м годам. Одним «желтым ящиком» отнюдь не ограничивалось сходство между первыми шагами Павла и Николая Павловича. Очень характерно сопоставление нескольких дат: высочайшим указом от 3 июля 1826 года учреждено Третье отделение собственной его величества канцелярии (позднейший департамент полиции). За неделю до этого, 25 июня, создана была должность шефа жандарма, сразу же и занятая Бенкендорфом; а еще неделею раньше, рескриптом от 19 июня предписано было дворянству христианское и сообразное законам обращение с крестьянами. «К истинному моему сожалению, – говорил царь в этом рескрипте, – доходят до моего сведения несогласные с сим примеры; а потому и повелеваем вам (министру внутренних дел) поставить на вид означенную волю мою, кроме всех начальников губерний, в особенности всем предводителям и маршалам дворянства… Вы им предпишете, что неуспешное исполнение сей достойной уважения их обязанности подвергнет их неизбежному взысканию по законам вместе с теми, кои дозволят себе удалиться от изъявляемой мною здесь воли моей, так как порядок в отношениях между крестьянами и помещиками, их заботливостью и предварениями соблюденный, всегда будет предметом моего особого внимания…». Следующий рескрипт, от 6 сентября, конкретизировал злоупотребления помещичьей власти, глухо упомянутые в рескрипте от 19 июня: здесь уже прямо говорилось о «непомерном распорядке работ и повинностей» и о «непомерных наказаниях».
Организация слежки за неблагонадежными помещиками и заботы о доказавшем 14 декабря свою благонадежность крестьянстве шли рука об руку. Причем и тут, как при Павле, крестьянству пришлось напомнить о своем существовании очередными беспорядками, вызвавшими, опять как при Павле, ряд полицейских мер и высочайший манифест (от 12 мая 1826 года), гласивший, «что всякие толки о свободе казенных поселян от платежа податей, а помещичьих крестьян и дворовых людей от повиновения их господам суть слухи ложные, выдуманные и разглашаемые злонамеренными людьми из одного корыстолюбия…».
Мы напрасно стали бы искать в этом манифесте отражение действительных взглядов и намерений нового императора. Видя в себе, – как и Павел Петрович, опять – таки, – прежде всего верховного обер – полицеймейстера, Николай прежде всего спешил исполнить свою обязанность по «охранению порядка». Но, как и Павел, как и Александр Павлович, как вся послепугачевская русская администрация, он понимал, что «злоупотребления помещичьей властью» – новое крепостное право, иначе говоря – являются постоянной и длительной причиной всех возможных волнений в общественных низах. Демагогические тенденции – в их существовании едва ли может быть сомнение – вели туда же, куда вело и сознание своих обер – полицеймейстерских обязанностей. Что в конечном счете наклонности демагога и полицеймейстерские обязанности должны были нейтрализовать друг друга и привести к тому топтанию на одном месте, которое носит название «попыток крестьянской реформы при Николае I», – это можно было предвидеть заранее. Но мыслительный аппарат Николая Павловича был не так устроен, чтобы видеть на большое расстояние вперед, и в субъективных его намерениях «вести процесс против рабства», как он однажды красиво выразился в одном частном разговоре, не может быть сомнения.
В бумагах комитета, учрежденного им 6 декабря 1826 года и имевшего всеобъемлющую задачу: «Обозреть настоящее положение всех частей управления, дабы из сих соображений вывести правила к лучшему их устройству и исправлению», – сохранилась собственноручная записка Николая, на этот счет достаточно показательная. В ней предлагается: «1) запретить продавать имения, называя число душ, но оговаривая число десятин и угодий; 2) в банки принимать имения в заклад не душами, а тоже десятинами и прочими угодиями, вовсе не говоря про души; 3) сделать особую ревизию одним дворовым людям; 4) после сей ревизии выдать указ, запрещающий брать из крестьян в дворовые; 5) с дворовых людей платить тройные подушные».
Комитет 6 декабря должен был подготовить почву для изъятия людей из числа возможных объектов собственности: таков был весьма ясный смысл этой записки. Ставя так задачу, Николай не выходил из заколдованного круга, в котором вращались все аристократические проекты эмансипации, начиная с «молодых друзей». Личное усмотрение на практике оказывалось отражением взглядов определенной общественной группы – той самой, которая помогла Николаю сесть на престол 14 декабря 1825 года.
Судьба комитета 6 декабря 1826 года дает очень удобный случай остановиться на легенде о «железной воле» императора Николая – легенде, пользующейся большой популярностью в известной части нашей литературы. Легенда сложилась еще при жизни Николая.
Казарменное общество и привычка командовать на разводах выработали у него известный «командирский» тон, который наивными людьми принимался за выражение сильного характера. На самом деле как раз этим качеством Николай вовсе не отличался: некоторые, малорыцарские черты своего отца он унаследовал в гораздо большей степени, нежели Александр Павлович, которого не раз видали под ядрами. В детстве Николая долго не могли приучить к стрельбе: он так боялся пушек, что при одном посещении Гатчины он не решился подойти к крепости, увидав страшные для него орудия, торчавшие из амбразур.
Эта черта не прошла с детством. Если бы 14 декабря около Зимнего дворца нашелся хладнокровный наблюдатель, его поразило бы поведение государя, судьба которого решалась в эту минуту: с беспомощным видом расхаживал он по площади и вместо того, чтобы распоряжаться, растерянно обнимал и целовал подходивших к нему офицеров. Только настояния его приближенных заставили его выехать на Сенатскую площадь, где, бледный, как мертвец, он оставался опять – таки пассивным зрителем происходящего, пока, машинально повинуясь совету Толя (или Васильчикова), он не пустил в ход картечь. Декабристов приводили к нему на допрос со связанными руками – хотя предварительно они бывали тщательно обысканы, разумеется.
В его дальнейшей деятельности мы найдем не одну резкую выходку: в немецкой литературе до сих пор повторяется рассказ, как Николай до того будто бы испугал своим приемом одного прусского министра, что тот от страху заболел и умер. Но мы напрасно стали бы искать у этого страшного человека хотя одного до конца продуманного и твердо выполненного плана, – всего менее в крестьянском вопросе. Как все слабохарактерные люди, он жаловался в этом случае окружающим на своих министров, которые будто бы не желают понять его намерений и не хотят им содействовать. Но когда ему приходилось формулировать эти свои намерения, он на каждом шагу путался и противоречил самому себе: то он уверял, что «никогда не решится колебать того, что временем или обычаем обращено в право помещиков»; то говорил, что «главная цель его – изменить крепостное у нас состояние», т. е. отнять у помещиков их главное право. То соглашался на коренную реформу и говорил, что нужно «вместе издать все»; то требовал, чтобы отмена крепостного состояния совершилась постепенно и «нечувствительно» ни для крестьян, ни для помещиков.