Избежать пролетаризации крестьянства при безземельном освобождении было очень легко, по мнению Гагарина: стоило оставить им в пользование их усадьбы и дома. Впрочем, к вопросу о пролетариате князь вообще относился легко: «Сельского пролетариата нигде не было и быть не могло, – думал он, – а в России количество земли так значительно, что землепахарь не может опасаться не иметь работы». Под «пролетарием» князь Гагарин, в простоте души, понимал «безработного»…
Простота души кн. Гагарина отнюдь не является только комическим дивертисментом: она чрезвычайно характерна, давая нам возможность оценить ту подготовку, с какой приступали к сложнейшей русской реформе XIX столетия николаевские сановники. Из министров Николая I, остававшихся в живых к 1857 году, кое – что понимал в крестьянском вопросе только гр. Киселев, в это время удаленный – по утверждению некоторых современников, удаленный намеренно – весьма далеко от театра действия: он был тогда послом в Париже. Но и он, нужно сказать, понимал именно только «кое – что». «Я полагаю, – писал он тому же секретному комитету, – что даровать полную свободу 22 миллионам крепостных людей обоего пола не должно и невозможно. Не должно потому, что эта огромная масса людей не подготовлена к законной полной свободе; невозможно потому, что хлебопашцы без земли перешли бы в тягостнейшую зависимость от землевладельцев и были бы их полными рабами или составили пролетариат, не выгодный для них самих и опасный для государства. Надел крестьян землею или сохранение за ними той, которую они имеют от помещиков, невозможно без вознаграждения, а вознаграждение едва ли доступно в финансовом отношении. Посему я полагаю, что вопрос о полной свободе подымать не следует».
И Киселев, и Гагарин, оба одинаково являлись представителями того разряда землевладельцев, которые, живя постоянно в Петербурге, сами хозяйства не вели, будучи по отношению к своим крепостным имениям простыми получателями оброка. Этот оброк они и стремились увековечить. При крепостном праве платеж им ренты был юридической обязанностью сидевших на их земле крестьян; при безземельном освобождении арендовать барскую землю становилось для этих крестьян экономической необходимостью. Так как хозяйственные условия имения при этом не изменялись ни на йоту, то гагаринский способ освобождения был, не только субъективно, наиболее консервативным: вот почему есть все основания назвать этот тип реформы феодальным. Тем более что и Гагарин, как Киселев в своем проекте николаевских времен, оставлял во всей неприкосновенности полицейскую власть помещика, предоставляя «освобожденному» крестьянину лишь право жалобы на него, но и то – главе всех помещиков, уездному предводителю дворянства, превращавшемуся проектом Гагарина в мирового судью.
Критика феодальной программы освобождения, с точки зрения экономических интересов самих помещиков, была дана уже одновременно с ее возникновением в записках Кавелина (1855 года) и Кошелева (1857 года). «Некоторые предлагают выкупить помещичьих крепостных с тем лишь количеством земли, какое нужно для удержания их оседлыми на теперешнем их месте жительства, но которого было бы совершенно недостаточно для прокормления их с семейством, – писал первый. – Цель та, чтобы, воспользовавшись привязанностью крестьян к их родине, земле и двору, побудить их поневоле нанимать землю у соседних землевладельцев… Последствием этого было бы одно из двух: или бывшие крепостные впали бы в крайнюю нищету и обратились в бездомников и бобылей – нечто вроде сельских пролетариев, которых у нас покуда, слава богу, очень мало, – или они стали бы толпами выселяться в другие губернии и края империи…».
Экономическая истина у Кавелина, по его обыкновению, затушевана морально – политическими соображениями: он называет феодальный проект «коварной мерой», говорит о том, что, благодаря ему, правительство было бы «вовлечено в несравненно большие издержки, чем выкупив их (крестьян) с самого начала со всею землею», и тому подобное.
С кристальной экономической ясностью ставит дело Кошелев. «Эта мера, – говорит он, – разоряла бы в край половину помещиков, т. е. почти всех, имеющих свои земли в промышленных губерниях, ибо крестьяне, лишенные своей вековой оседлости, ушли бы в страны более хлебородные, и мы, в девятнадцатом веке, увидели бы повторение тех народопереселений, которые изумляют нас в истории средних веков».
Метче нельзя было указать точку разрыва, угрожавшего самой дворянской массе. И Кавелин уже отчетливо сознавал, что феодальная программа найдет себе сторонников среди не одних феодалов гагаринского типа. «Такая система выкупа, – говорит он о замаскированном безземельном освобождении, – в губерниях почти исключительно земледельческих могла бы, может быть (мы видим, как неприятно признаваться в этом Кавелину!), действительно принести пользу владельцам…».
В то же время никто, кажется, из публицистов одного с Кавелиным направления не отстаивал с такой силой идеи о необходимости твердой и сильной власти в минуту эмансипации и непосредственно после нее. Конституционные – а тем паче революционные – иллюзии его современников внушали Кавелину величайшее недоверие и даже отвращение. «Дурачье не понимает, что ходит на угольях, которых не нужно расшевеливать, чтобы не вспыхнули и не произвели взрыва, – писал он по поводу дворянского либерализма Герцену. – Аресты меня не удивляют и, признаюсь тебе, не кажутся возмутительными. Это война: кто кого одолеет. Революционная партия считает все средства хорошими, чтобы сбросить правительство, а оно защищается своими средствами… Я бы хотел, чтобы ты был правительством и посмотрел бы, как бы ты стал действовать против партий, которые стали бы против тебя работать тайно и явно. Чернышевского я очень, очень люблю, но такого брульона, бестактного и самонадеянного человека я никогда еще не видал».
В противоположность «шатаниям влево» либеральных помещиков типа Кошелева, Кавелин твердо ставит как идеал прогрессивной буржуазии не конституционную, а самодержавную Россию. «Если передать впечатления свои в двух словах, то вот к чему сводится вопрос: замена византийско – татарско – французско – помещичьего идеала русского царя идеалом народным, славянским, посредством самой широкой административной реформы по всем частям».
Абсолютизм и отречение от политической свободы при максимуме гражданской свободы как необходимое условие дальнейшего капиталистического развития без революции – это была программа на двадцать лет вперед. Только не теряя из виду этих политических предпосылок, мы будем в состоянии правильно оценить и буржуазную программу освобождения крестьян.
Выкуп, который крестьяне должны были заплатить за землю в ходе проведения реформы, сам по себе создавал из крестьянского надела такую «собственность», что Чернышевский (за три года до реформы! – так издалека были видны белые нитки, которыми сшивалось «освобождение») сравнивал ее с помещичьим имением, где проценты по закладной превышают доход земли. «Бывают случаи, – писал Чернышевский, – когда наследник отказывается от получения огромного количества десятин, достающихся ему после какого – нибудь родственника, потому что долговые обязательства, лежащие на земле, почти равняются не одной только ренте, но и вообще всей сумме доходов, доставляемых поместьем. Он рассчитывает, что излишек, остающийся за уплатою долговых обязательств, не стоит хлопот и других неприятностей, приносимых владением и управлением».
Но крестьянин находился в положении наследника, который не может, не имеет права отказаться от «наследства»: выкуп зависел от барина, а не от крестьян. Феодалы в период реформы очень издевались над тем, что буржуазная программа «заставляет крестьян быть землевладельцами»: насмешка не была лишена меткости. Крестьянский надел действительно являлся диковинным образчиком принудительной собственности: и чтобы «собственник» от нее не убежал, – чего, по обстоятельствам дела, вполне можно было ожидать, – пришлось поставить «освобождаемого» в такие юридические условия, которые очень напоминают состояние если не арестанта, то малолетнего или слабоумного, находящегося под опекой.
Главнейшим из этих условий было пресловутое «мирское самоуправление» – красивое название, под которым скрывалась старая, как само русское государство, круговая порука. Фискально – полицейская роль «мира» отнюдь не была, как и многое другое, результатом какой – либо порчи «великой реформы» злодеями – крепостниками. Устроители крестьянского благополучия вполне сознательно относились к этому вопросу. «Общинное устройство теперь, в настоящую минуту, для России необходимо, – писал Александру II председатель редакционных комиссий Ростовцев, – народу нужна еще сильная власть, которая заменила бы власть помещика. Без мира помещик не собрал бы своих доходов ни оброком, ни трудом, а правительство – своих податей и повинностей».
В силу этого принципа крестьянин был лишен права без согласия «мира» не только выходить из общины, но даже уходить из деревни на время: «мир» – вернее, зависевший от дворянского «мирового посредника» староста – мог не дать ему паспорта. Прикрепление к земле пережило у нас крепостное право – и вовсе не в качестве бессмысленного пережитка старины, а как необходимое звено именно в буржуазном плане реформы. Доходами с крестьянского надела обеспечивались суммы, выданные правительством помещику: что получило бы правительство, а значит, что получили бы в конечном счете и помещики, если бы крестьяне бросили свои наделы по невыгодности их обработки? Но тут получался роковой круг: сами редакционные комиссии признавали, что доходов с надела недостанет на уплату выкупных платежей – и утешали себя надеждой, что крестьянину удастся приработать на стороне «при достаточной свободе располагать своей личностью». Но этой – то именно свободы, благодаря «освобождению с землей», крестьянин и не получил. Получался роковой круг, выход из которого, рано или поздно, был один: постепенное разорение «освобожденных».