Критика русской истории. «Ни бог, ни царь и ни герой» — страница 93 из 105

* * *

Итак, абсолютизм и отречение от политической свободы при максимуме гражданской свободы стали условием дальнейшего капиталистического развития России, и это создало своеобразную картину такого развития. В середине 60-х годов Петербург сделался «городом кафешантанов и танцклассов»: такое впечатление произвел он на наблюдателя, видевшего русскую столицу в разгар реформ – и вернувшегося туда после долгого отсутствия, в разгар «пореформенного» настроения.

Буржуазная монархия стояла в полном цвету. «После освобождения крестьян открылись новые пути к обогащению, и по ним хлынула жадная к наживе толпа. Железные дороги строились с лихорадочной поспешностью. Помещики спешили закладывать имения в только что открытых частных банках. Недавно введенные нотариусы и адвокаты получали громаднейшие доходы. Акционерные компании росли, как грибы после дождя, и учредители богатели. Люди, которые прежде скромно жили бы в деревне на доход от ста душ, а не то на еще более скромное жалованье судейского чиновника, теперь составляли себе состояния или получали такие доходы, какие во времена крепостного права перепадали лишь крупным магнатам».

В то же время «вкусы общества падали все ниже и ниже. Итальянская опера, прежде служившая радикалам форумом для демонстраций, теперь была забыта. Русскую оперу посещали лишь немногие энтузиасты. И ту, и другую находили теперь скучной. Сливки петербургского общества валили в один пошленький театр, в котором второстепенные звезды парижских малых театров получали легко заслуженные лавры от своих поклонников – конногвардейцев. Публика валила смотреть «Прекрасную Елену» с Лядовой в Александрийском театре, а наших великих драматургов забывали. Оффенбаховщина царила повсюду».

Разочарованный Петербургом провинциал искал утешения в литературных кружках, но утешения и тут было мало. «Лучшие литераторы – Чернышевский, Михайлов, Лавров – были или в ссылке, или, как Писарев, сидели в Петропавловской крепости. Другие, мрачно смотревшие на действительность, изменили своим убеждениям и теперь тяготели к своего рода отеческому самодержавию. Большинство же хотя и сохранило еще свои взгляды, но стало до такой степени осторожно в выражении их, что эта осторожность почти равнялась измене…».

«Чем сильнее радикальничали они десять лет тому назад, тех больше трепетали они теперь. Нас с братом очень хорошо приняли в двух – трех литературных кружках, и мы иногда бывали на их приятельских собраниях. Но как только беседа теряла фривольный характер или как только брат, обладавший большим талантом поднимать серьезные вопросы, направлял разговор на внутренние дела или же на положение Франции, которую Наполеон III вел к страшному кризису 1870 года, – так кто – нибудь из старших уже наверное прерывал разговор громким вопросом: «А кто был, господа, на последнем представлении «Прекрасной Елены»? или: «А какого вы мнения, сударь, об этом балыке»? Разговор так и обрывался». («Записки» Кропоткина. Мы привели эти выдержки лишь как образчики настроения, почему и не находим нужным исправлять фактические неточности. Писарев, например, был тогда не «в крепости», а уже на том свете.).

Буржуазный либерализм, казалось, так же «крепко умер», как в свое время император Павел. «Отеческое самодержавие» давало буржуазии все, что ей было нужно: его лозунгом на берегах Невы, как и на берегах Сены, было – обогащайтесь! Но чего же буржуазия, как класс, может другого требовать? Она становится оппозиционной лишь тогда, когда существующий порядок начинает мешать обогащению, революционной – лишь тогда, когда защитники этого порядка в черносотенном ослеплении и упрямстве начинают прямо разорять буржуазию своими нелепо «охранительными» мерами.

Правительство Александра II нельзя было обвинить ни в том, ни в другом. Оттого недоразумения этого правительства с буржуазией и кончились, как только с достаточной определенностью наметился круг реформ, необходимых для того, чтобы процесс обогащения протекал беспрепятственно. Не все желали довольствоваться этим необходимым минимумом, – находились охотники из категории необходимости перейти в категорию возможности, но этим скоро указали их место.

До последнего времени довольно прочно держалась иллюзия, будто под самый конец царствования Александра II положение снова изменилось; будто буржуазная оппозиция в конце 70–х годов снова подняла голову. Документов, подтверждавших такое мнение, не было; за недостатком документов, были легенды, семейные предания, «рассказы современников», видевших будто бы что – то крупное и значительное. Но – увы! – оказалось, что за этой завесой ничего нет. «Земское движение» 70–80–х годов приходится причислить к разряду таких же мифов, какими давно стали бескорыстие помещиков 19 февраля или необыкновенное мужество и стойкость декабристов на допросах.

Для всех этих мифов были, конечно, известные исторические основания: некоторые декабристы, например, действительно держали себя порядочно даже перед лицом Николая Павловича. Некоторые, очень немногие, либералы времен Лорис – Меликова действительно добивались конституции, но их влияние на своих собратьев было совершенно ничтожно. В либеральной журналистике этих лет мы тщетно стали бы искать что – нибудь, хотя бы отдаленно напоминающее энергический стиль Чернышевского. Тихим голосом скромно просили люди о чрезвычайно скромных вещах – притом очень немногие люди, при гробовом молчании большинства.

Перешагнуть через такой «протест» было гораздо легче, нежели перешагнуть через дворянские адреса 60–х годов. Правительству Александра III понадобилось для борьбы с «оппозицией» куда меньше гражданского мужества, нежели правительству его отца. В этом ключ и ко всей трагедии народовольчества. При нормальном ходе вещей народовольцы составили бы крайнее левое крыло «общественного движения». Это левое крыло могло быть разбито, но феодальной реакции пришлось бы купить свою победу ценою уступок центру; так и было приблизительно 25 лет спустя.

У движения, достигшего кульминационной точки в 1881 году, только и было, что левое крыло, состоявшее тоже из немногих единиц, беспримерной духовной силы, но и беспримерной материальной слабости. «Дерзость» этой кучки так напугала правящую феодальную группу, что та сгоряча двинула в поле всю свою тяжелую артиллерию, но после первых же залпов она увидела, что стрелять не по ком. Победа над революцией недешево досталась лицам, – пал не один Александр II, – но она никогда не доставалась так дешево порядку. Оттого феодальный режим 80–х годов и вышел из испытания столь свежим и бодрым, каким он ни разу не был после смерти Николая Павловича.

* * *

Попытки революции – сначала социалистической, потом демократической – составляют все содержание русской истории 70–х годов, если вычесть из этого содержания внешнюю политику да «правительственные мероприятия», важнейшие из которых, впрочем, были только реакцией на те же самые попытки.

Основные идеи социализма приняты русской литературой целиком с Запада, выяснять поэтому их генезис – значило бы повторять всем давно надоевшие трюизмы. Но как только идеи были усвоены, немедленно же явился вопрос: насколько можно рассчитывать на их реализацию в русских условиях? В Западной Европе социализм явился логическим итогом длинной цепи развития, которой русский народ не прошел, которую ему еще предстояло, по-видимому, пройти.

С классовой точки зрения (которую и не любят больше за ее простоту: с одной стороны, для фантазии простора не остается, с другой, – и это главное – иллюзиям места нет, утешиться нечем) ответить и на этот вопрос нетрудно: судьбы социализма связаны с судьбами определенного общественного класса – рабочего класса пролетариата. Есть в России пролетариат или нет его? Ежели есть – есть и почва для социализма или будет в более или менее скором времени, притом тем скорее, чем быстрее будет расти пролетариат. Если нет – ни социалистической теории, ни, тем более, практических попыток ее осуществления – в масштабе, больше комнатного – ждать нечего.

Но для литературы 60–х годов дело стояло совершенно иначе. Может быть, смутно сознавая, что политической роли пролетариата России ждать еще долго – может быть, руководимая смутным инстинктом самосохранения, русская социалистическая литература совершенно устраняла пролетариат из своих расчетов. Не только для Чернышевского, но еще и для Лаврова пролетариат – «язва», одно из явлений «вырождения». Западная Европа уже имеет эту «язву вырождающегося или волнующегося пролетариата»: европейцам от нее не отвертеться. Но зачем же нам брать на себя все чужие язвы? Нужно ли и нам переболеть этою болезнью пролетариата, чтобы войти в царство небесное социалистического строя?

Этот вопрос – не существующий для марксизма – был кардинальным вопросом для Чернышевского и Герцена. Первого, с его громадным теоретическим чутьем, вопрос прямо бесил. Та концентрированная злость, которою проникнута каждая строчка «Критики философских предубеждений против общинного владения землею», показывает, чего стоили Чернышевскому те логические прыжки, на какие осуждала его безвыходность положения. Возможен ли социализм в России сейчас, в 1860 году? Инстинктом Чернышевский понимал, что нет, – вот почему на практике, как мы видели, патриарх народничества был буржуазным демократом, не более. Но по долгу совести он считал себя обязанным презирать буржуазный демократизм как нечто теоретически давно преодоленное, мысленно уже давным – давно осуществившееся, ставшее банальностью. Теоретически нужно было обосновать неизбежность социализма для России – России 1860 года! И с яростью, направленною формально против его тупоголовых противников, фактически – против нелепости задачи, которую навязывало ему его положение русского радикального публициста времен крестьянской реформы, он «долбит» в голову своего читателя истины, которые – увы! – ему самому едва ли казались такими, когда он оставался наедине с самим собою.

«Согласитесь, – иронизирует он, – редко приходилось вам и