спытывать такую страшную скуку, какая производится чтением нашей статьи, весь характер которой выражается такою формулой: бе – а–ба, бе – а–ба, баба». Но поглядите, какою роскошью аргументов обставляет он свои «трюизмы», – бросаясь от биологии к лингвистике, от истории – к химии, от политической экономии – к технике «ручного оружия». Не слишком ли это много, чтобы доказать, что бе – а–ба. И действительно, присмотревшись к его двум основным заключениям, резюмирующим всю статью, вы видите, что тут всего менее приложим термин «трюизм». Вот эти два заключения в их подлинном виде: «1) Высшая ступень развития по форме совпадает с его началом. 2) Под влиянием высокого развития, которого известное явление общественной жизни достигло у передовых народов, это явление может у других народов развиваться очень быстро, подниматься с низшей ступени прямо на высшую, минуя средние логические моменты». У русского народа есть поземельная община – остаток древнейшего коммунизма: он поэтому ближе к коммунизму позднейшему, нежели народ, утративший общину. Притом развитие русского народа пойдет несравненно быстрее, чем шло развитие Западной Европы: «История, как бабушка, страшно любит младших внучат». Стало быть, бе – а–ба – у нас коммунизм не только возможен, но более возможен, чем в Западной Европе.
Ход аргументации Герцена настолько похож (оставляя в стороне художественный момент), что невольно является мысль о взаимодействии (при этом нужно заметить, что Герцен писал позже Чернышевского). «Ученый друг, приходивший возмущать покой моей берлоги, принимает, как ты видел, за несомненный факт, за неизменный физиологический закон, что если русские принадлежат к европейской семье, то им предстоит та же дорога и то же развитие, которое совершено романо – германскими народами; но в своде физиологических законов такого параграфа не имеется…»
«Общий план развития допускает бесконечное число вариаций непредвидимых, как хобот слона, как горб верблюда. Чего и чего ни развилось на одну тему: собаки, волки, лисицы, гончие, борзые, водолазы, моськи… Общее происхождение нисколько не обусловливает одинаковость биографий; Каин и Авель, Ромул и Рем были родные братья, а какие разные карьеры сделали! То же самое во всех нравственных родах или общениях. Все христианское имеет сходные черты в устройстве семьи, церкви и проч., но нельзя сказать, чтоб судьба английских протестантов была очень сходна с судьбой абиссинских христиан, или чтоб очень католическая австрийская армия была похожа на чрезвычайно православных монахов Афонской горы. Что утка не дышит жабрами – это верно; еще вернее, что кварц не летает, как колибри. Впрочем, ты верно знаешь, а ученый друг не знает, что в жизни утки была минута колебания, когда аорта не загибалась своим стержнем вниз, а ветвилась с притязанием на жабры, но, имея физиологическое предание, привычку и возможность развиться, утка не останавливалась на беднейшем строении органа дыхания и переходила к легким».
«Это значит просто – напросто, что рыба приладилась к условиям водяной жизни и далее жабр не идет, а утка идет. Но почему же это рыбье дыхание должно сдунуть мое воззрение, этого я не понимаю. Мне кажется, что оно, напротив, объясняет его. Genus «europeum» есть народы, состарившиеся без полного развития мещанства (кельты, некоторые части Испании, южной Италии и пр.), есть другие, которым мещанство так идет, как вода жабрам, – отчего же не быть и такому народу, для которого мещанство будет переходным, неудовлетворительным состоянием, как жабры для утки».
Физиология тут ни при чем, конечно, – но, помимо этой отрыжки сороковых годов, в аргументации Герцена много верного. Не уходя далеко от русской истории, мы найдем случаи, когда явления, необходимые в цепи развития, оставались у одного народа в зачаточной, едва заметной форме, тогда как в жизни других народов те же явления играли выдающуюся роль. Так было у нас с городским ремеслом. Всюду обрабатывающая промышленность в промежутке между деревенским ремеслом и мануфактурой прошла эту стадию. Самые яркие страницы в истории западноевропейского города связаны с расцветом именно цехового ремесла. У нас в России эта стадия тоже была – но она едва наметилась. Наши «цеховые» всего менее могли когда бы то ни было притязать на политическую роль. От деревенского кустаря мы сразу перешли даже не к мануфактуре, этой зачаточной форме крупного производства, а прямо к фабрике.
Правильно и то, что одни и те же законы развития в разной обстановке дают эффекты, мало похожие друг на друга: в капиталистической Англии крестьянство исчезло как социальная категория, в не менее капиталистической Германии то же крестьянство не обнаруживает никакой тенденции к «вымиранию».
Все это так, – но к вопросу, из – за которого Герцен поднял на ноги физиологию, а Чернышевский – все науки об органической и неорганической природе, все это имеет весьма слабое отношение. Теоретически, в отвлеченной форме, вполне можно было бы допустить, что капитализм – «мещанство» Герцена – только «скользнет» по России, как скользнуло по ней городское ремесло, и сейчас же уступит место социализму; может быть, когда – нибудь с какими – нибудь европейскими колониями в Африке так и будет.
Но для того, чтобы предсказывать подобное будущее для России, у Герцена и у Чернышевского не было под руками никаких конкретных данных. И тот, и другой опирались на существование в России поземельной общины. Но и тот, и другой должны были знать, – ибо уже утопическими социалистами 30–40–х годов это было поставлено твердо, – что социализм есть известная организация производства. Где же, однако, в русской сельской общине социалистическая организация производства или хотя бы зачатки ее?
Когда позднейшие социалисты – народники в 70–х годах поняли это, они стали искать такие зачатки, но должны были признаться, что их почти нет. «Возможность общинной обработки земли доказывается тем, что, даже при теперешних условиях, эта общинная обработка существует в некоторых отдельных общинах, – писала «Земля и воля» в своей программной статье. – Факты эти крайне немногочисленны, но для доказательства того, что общинное владение землею, как оно практикуется в первобытной общине, нисколько не мешает коллективной обработке земли, достаточно было бы и одного факта, с тем условием, конечно, чтобы он не был создан искусственно».
Итак, из ручательства, что социализм в России возможен, сельская община спустилась до уровня факта, не мешающего развитию социализма. Ну, а разве крупная капиталистическая промышленность технически этому мешает? Наоборот, технически она подготовляет социализм. Подготовляет, конечно, в гораздо большей степени, нежели чрезвычайно индивидуалистическая техника крестьянского земледелия. Этот экономический индивидуализм русского крестьянина чрезвычайно поражал народников, которым приходилось сталкиваться с крестьянским хозяйством на практике.
«В моих письмах я уже много раз указывал на сильное развитие индивидуализма в крестьянах, на их обособленность в действиях, на неумение, нежелание, лучше сказать, соединяться в хозяйстве для общего дела», говорит Энгельгардт. «Отец с сыном, брат с братом при рытье канавы делят ее на участки, и каждый отдельно гонит свой участок, – писал он же в другом месте. – Даже родные сестры, не говоря уже о женах родных братьев, мнут лен в раздел, каждая на себя, и не согласятся класть лен в одну кучу и вешать вместе, а заработную плату делить пополам, потому что сила и ловкость не равная, да и стараться так не будут и, работая вместе, наминать будут менее, чем работая каждая порознь. Только мать с дочерью иногда вешают вместе, но и это лишь тогда, когда мать работает на дочь, и все деньги идут дочери».
Но неужели, спросит читатель, в основе народнического социализма лежит просто теоретическая ошибка – ошибка Герцена, Чернышевского, Лаврова и их эпигонов? Конечно, нет; давать такое объяснение – значило бы обнаружить наивность во много раз большую, чем наивность самого народнического социализма. Индивидуальные ошибки могут решить судьбу отдельных личностей – самое большее, отдельных эпизодов борьбы; но если какое – нибудь течение держится годами и десятилетиями, переходя от поколения к поколению, очевидно, есть какие – то неиндивидуальные причины, его поддерживающие. При каких условиях можно было признать за социализм, хотя бы за зачатки социализма, такой строй, где нет социализации производства, а есть только социализация владения: где погашена только юридическая категория собственности, но не экономическая категория индивидуального хозяйства?
Очевидно, при одном основном условии: что та общественная группа, среди которой вербовались сторонники народнического социализма, характеризовалась обоими этими признаками – слабым развитием чувства собственности рядом с полным отсутствием какой бы то ни было производительной организации. Этой группой не могли быть рабочие. Когда социализм к концу 70–х годов проник в среду русского рабочего класса, тот сразу же провинился, во – первых, тем, что обратил слишком мало внимания на великое значение сельской общины, во – вторых, тем, что обнаружил слишком большую наклонность подражать западноевропейскому, промышленному, а не аграрному социализму. Ею не могли быть и крестьяне – как мы сейчас видели, вовсе не социалисты, а индивидуалисты чистой воды. Среди рабочих народнический социализм нашел очень мало адептов, весьма не правоверных притом: среди крестьян он, кажется, не нашел ни одного, – в политических процессах 70–х годов фигурирует не один крестьянин по паспорту, но, кажется, нет ни одного «земледельца» по роду своих занятий; все политические «крестьяне» тех дней или рабочие, или полуинтеллигенты.
Но была общественная группа, где чувство собственности было развито необычайно мало, где этого чувства прямо стыдились и стремились отделаться от последних его следов и где в то же время «производства» никакого не было, почему производственные отношения не только не стояли в центре внимания, но легко от этого внимания вовсе ускользали. «Мы были бедны и едва – едва перебивались; но в то время студент почти гордился бедностью, – писал Дебагорий – Мокриевич о быте киевских студентов конца 60–х годов. – Бедность была некоторым образом в моде, составляла своего рода шик. Если у кого даже и имелись средства, то это не показывалось, так как на это смотрели нехорошо. Простая, нещегольская одежда являлась признаком студенческой порядочности; над франтами смеялись; так, помню, подняли на смех одного, явившегося в студенческую столовую с кольцами на руках. Впрочем, наши франты держались в стороне и не посещали, собраний, студенческая масса в большинстве состояла из сыновей мелких помещиков, чиновников, священников. Общая нужда вызывала потребность в организации касс и кухмистерских, вызывала сожительство товарищескими кружками и приучала людей делиться друг с другом последними грошами. Таким образом, студенческая среда представляла как нельзя более благоприятный элемент для распространения социалистического учения, так как, очевидно, усвоить учение, отвергающее личную собственность, легче было тому, у кого собственности не было и кто обладал, к тому же, соответственным умственным и нравственным развит