«Крестьяне крайне неохотно пускали нас к себе на ночь, – пишет Дебагорий – Мокриевич, – так как наша сильно поношенная, почти оборванная одежда явно возбуждала у них подозрения. Надо сознаться, что этого мы всего менее ожидали, когда отправлялись в наше путешествие под видом рабочих. Мы знали о недоверчивом отношении крестьян ко всем, носящим панский, т. е. европейский костюм, и полагали, что чем беднее одежду наденем на себя, тем с большим доверием станут они относиться к нам. И в этом ошиблись».
Еще больше ошиблись они в своих представлениях о революционности крестьянства: «Из разговоров оказалось, что крестьянские движения происходили главным образом в конце 50–х и начале 60–х годов, т. е. в период до и тотчас после освобождения крестьян, и что приблизительно с половины 60–х годов волнения стали происходить реже, а к 70–м годам их почти совсем уже не было». Не было не только никаких активных попыток восстания, но не было в помине и революционного настроения.
«Я начинал с расспросов об их деревне, нужде, о том, как у них себя ведет начальство, и затем уже переходил к своим заключениям и обобщениям, – рассказывает первый из цитированных нами пропагандистов о своем знакомстве с костромичами – плотниками, – из того времени, когда он успел уже окончательно приспособиться к деревенской среде и сам поступил в плотничью артель. Но тут я натыкался всякий раз почти на одно и то же возражение: соглашавшийся с моими посылками кологривец делал из них свой вывод или подводил свой итог, а именно: утверждал, что сами они, деревенские, во всем виноваты… По этому воззрению, им приходится терпеть нужду, обиды и скверное обращение собственно потому, что они сами поголовно пьяницы и забыли Бога. Не помню, за давностью, находил ли я аргументы, пригодные для того, чтобы доказать им, что следствие в данном случае принималось за причину, или пытался ослабить в них этот пессимизм как – нибудь иначе… Но остается факт, что я никак не мог сбить моих собеседников с их позиции».
Оставалось только упрекать крестьян в недоверии к собственным силам, в трусости, но это были уже академические утешения. Тем, кто не хотел им предаваться, оставалось только признать, что царизм являлся в самой тесной связи с земельным идеалом крестьян. Свои желания, свои понятия о справедливости крестьяне переносили на царя, как будто это были его желания, его понятия. К крестьянам шли, чтобы встретить в них прирожденных революционеров, а они оказывались, употребляя современный термин, «легализаторами».
Несмотря на все ужасы, рисовавшиеся народнической статистикой, экономическое положение крестьян после 19 февраля не ухудшилось, а улучшилось, хотя и незначительно, и этого незначительного улучшения было достаточно, чтобы внушить крестьянам известный оптимизм по отношению к будущему. Только когда параллельно с аграрным кризисом 80–х годов дела крестьянского хозяйства быстро пошли под гору, стали возможны настроения, сказавшиеся в дни первой и второй Думы.
Итак, «прирожденная революционность» деревенской бедноты оказалась мифом, – вот истина, которую должны были признать агитаторы – народники после того, как опыт с деревней заставил их сознаться, что прирожденный социализм крестьянства – тоже миф. Нужны были долгие годы подпольной работы, чтобы чего – нибудь добиться внизу. А между тем сверху, казалось, так легко было действовать! В беседе с одним близким приятелем Желябов – будущий лидер «Народной воли» – превосходно выразил это дьявольское искушение – стать из народника якобинцем.
«Желябов рассказал трагикомическую историю своего народничества. Он пошел в деревню, хотел просвещать ее, бросить лучшие семена в крестьянскую душу, а чтобы сблизиться с нею, принялся за тяжелый крестьянский труд. Он работал по 16 часов в поле, а, возвращаясь, чувствовал одну потребность растянуться, расправить уставшие руки или спину, и ничего больше; ни одна мысль не шла в его голову. Он чувствовал, что обращается в животное, в автомата. И понял, наконец, так называемый консерватизм деревни: что пока приходится крестьянину так истощаться, переутомляться ради приобретения куска хлеба… до тех пор нечего ждать от него чего – либо другого, кроме зоологических инстинктов и погони за их насыщением. Подозрительный, недоверчивый крестьянин смотрит искоса на каждого, являющегося в деревню со стороны, видя в нем либо конкурента, либо нового соглядатая со стороны начальства для более тяжкого обложения этой самой деревни. Об искренности и доверии нечего и думать. Насильно милым не будешь.
Почти в таком же положении и фабрика. Здесь тоже непомерный труд и железный закон вознаграждения держат рабочих в положении полуголодного волка. Союз, артель могли бы придать рабочим больше силы. Но тут и там натыкаешься на полицию; ей невыгодно такое положение: легче и удобнее давить в розницу. – Ты был прав, – окончил он смеясь, – история движется ужасно тихо, надо ее подталкивать. Иначе вырождение нации наступит раньше, чем опомнятся либералы и возьмутся за дело».
«В то время все представители «Земли и воли» ясно сознавали, что вызвать революцию можно не организацией в слоях народа, а, наоборот, сильной организацией в центре можно будет вызвать революционные элементы и организовать из них революционные очаги», – пишет один из главных устроителей ликвидаторского воронежского съезда (Попов М. Р. «Земля и воля» накануне ворон. съезда // Былое, 1906, август.).
По документам, оставшимся от последней чисто народнической организации, можно шаг за шагом следить, как боролись ее руководители против дьявольского искушения и как дух заговорщичества и революции сверху отвоевывал одну позицию за другою. Уже на первом учредительном съезде «Земли и воли» весной 1878 года «целую бурю» вызвало предложение Валериана Осинского, касавшееся «введения политического элемента вообще в нашу программу и усиления дезорганизаторской деятельности в частности». Слово «террор» еще не получило права гражданства…
«Прения по этому поводу были продолжительны и очень горячи. Но деревенщина еще была тогда в силе. Преобладающее настроение общества было строго народническое. И предложение Валериана было отвергнуто огромным большинством». А 13 марта (следующего 1879 года) Мирский стреляет в нового шефа жандармов, Дрентельна, и стреляет по решению Большого совета партии, в котором большинство – «деревенщики». Теория, наконец, удостоила санкционировать практику, в которую террор, в качестве одного из приемов борьбы, был давно введен, как ни восставала партия против террора официально.
А две недели спустя перед партией оказалась следующая ступень: Соловьев явился с предложением убить Александра II. «Администрация» «Земли и воли» была уже всецело в руках террористов. Большой совет был еще против проекта Соловьева, но он аргументировал уже не от принципов народничества, а только от практических последствий предлагаемого шага. «Я доказывал, – писал в своих воспоминаниях один из членов Совета, – что тем способом, каким имеется в виду осуществить цареубийство, девяносто девять против одного говорят за полную неудачу попытки. Но покушение тем не менее окажет свое действие: за ним последует военное положение, т. е. такое положение вещей, из которого единственным выходом может быть вторичное, третичное – целый ряд покушений на цареубийство, инициативу и исполнение которых должна будет уже обязательно взять на себя партия, на собственный страх и риск…
Замечательно, что против второго моего положения (что террор ухудшит дело) возражали сторонники цареубийства, те, которым, как я в этом теперь убежден, именно этого (т. е. обострения положения) и хотелось: на самом деле все уже было предусмотрено и решено; обратились же к Совету, главным образом, по настоянию Соловьева, которому сильно хотелось для дела своего заручиться санкцией землевольцев».
Официальной санкции он не получил, но и отречься от покушения 2 апреля 1879 года партия была уже не в силах. «Покушением Соловьева, – говорит народнический историк «Земли и воли», – революционеры, хотя и против воли большинства, вынужденные обстоятельствами, бросили правительству вызов на смертный бой. Возврата назад не было. Нужно было идти вперед по избранному пути, так как все другие были закрыты. Отступить – значило подписать смертный приговор партии».
Покушение Соловьева – неудачное, как и предсказывали противники террора – было весною, а летом того же 1879 года состоялся «ликвидационный» съезд «Земли и воли». На нем «деревенщина» подверглась полному разгрому – террор был признан нормальным орудием партийной борьбы по всей линии – от деревни до Зимнего дворца: в этом смысле была дополнена программа, теоретически оставшаяся прежней. Теоретически продолжала признаваться и массовая деревенская агитация: на нее решено было расходовать ⅔ всех средств партии, а на террор лишь ⅓. На деле все прекрасно понимали, что никакой деревенской агитации не будет.
Немного месяцев спустя после съезда «деревенщики» формально откололись от террористического теперь большинства, образовав новую группу «Черного передела». Чернопередельчество сыграло известную роль в развитии революционного движения, послужив мостом между народничеством тех годов и позднейшей социал – демократией, но то была связь идейно – психологическая (и больше психологическая, чем идейная), фактического же влияния на революционные события тех дней «Черный передел» не имел, еще раз на опыте доказав, что массовая агитация как средство вызвать революцию в данный момент не годится. Впрочем, противники чернопередельцев уверяли, будто те на самом деле даже и не занимались агитацией в массах, а только разговаривали о ней – в каковом виде дело и изображено в известном письме Маркса (Листок «Народной воли», № 2, 1883, 15 октября), инспирировавшегося тогда из террористического лагеря.
Как бы то ни было, поле осталось за «якобинцами» (сами они, конечно, так себя не называли), которые очень скоро и формально подчеркнули свой поворот от прежней тактики, приняв название партии «Народной воли». Что не значило, как объяснял их орган (носивший то же название и оказавшийся самым долговечным из всех русских революционных изданий XIX столетия – с 1 октября 1879