— И я рад, — в свою очередь обнял Данила рыжего, — вот со дня на день свадебку и сыграем. Родные все у нас туточки, под боком. Морчан разве позвать, чтоб видели, так их растак, как надыть праздновать, — Радомир крепче прежнего обнял усача. Иначе б точно сполз на пол. — Ну и, раз такое дело, милости прошу тогось… Баб — плакать. Или чем вы там перед свадьбой маетесь? А мужиков это… Проводить в последний путь, так сказать. У нас там смородиновая оставалась…
Радомир провожаться не желал, но со сравнением полностью согласился.
Толстый и Тонкий переглянулись, вздохнули и, решив, что от смородиновой ещё хуже никому не бывало, по крайней мере, сразу, последовали за горе-женишком. Охранники тоже не побрезговали.
— Ну, мог и хуже закончить.
— Свадьба — не похороны, — отрезали они.
Тоже верно.
Пум! Пум! Пум!
Людмила прыгала по избе, грозя проломить морёные крепкие доски пола, прикидывала на себя одну рубаху, отбрасывала в сторону, признав узковатой, хватала другую…
— Вот эту попробуй, серденько! — Марфа ловко оперлась на скамью, потянулась и выудила с полатей просторный наряд. То ли не уместился в набитый доверху сундук с приданным, то ли заботливо хранился ещё с тех пор, как сама Марфа в невестах ходила. Меня бы в такую двое влезло, а то и трое.
— Матушка! — Людмила возмущённо притопнула. Стол подпрыгнул. — Ты что же это, хочешь, чтобы я позорилась в старье на собственной свадьбе?!
— Ну как же в старье? — женщина заботливо огладила алую ткань, расправляя обережную вышивку, приложила к плечам, прикинула плетёный пояс. — Красота ведь!
На Марфе и правда красота. На неё, видать, и шилась. А вот Людмила подцепила ногтем край и скорчила недовольную рожицу:
— Старьё! Покрашено неровно, в руках рассыпается! Новую нужно!
— Где ж мы новую возьмём? Да в такой срок? Разве к куме сбегать? У неё, кажется, лежал хороший отрез… Если постараться, успеем новый наряд тебе справить.
Невеста расправила личико, словно складки на покрывале, проглотила гримасу и наворачивающиеся слёзы:
— И мёду липового жбан у неё возьми! Люблю я липовый.
Марфа расцеловала любимое дитятко, крепко обняла, точно провожая в дальнюю дорогу, хотела что-то сказать, да так и не решилась, накинула безрукавку и бегом выбежала на улицу.
Людмила сразу принялась прихорашиваться: косу на один бок переложила, на другой; выудила из ларя целый ворох цветных лент, проверяя, какая больше к лицу; сапожки красные, с новёхонькой подковкой, выставила на видное место — не забыть.
— Ты бы одёжу проверила. Ну как не только свадебная рубаха мала стала?
Думала, оскорбится девка. Ан нет:
— Это ты правильно говоришь, — полезла она в сундук, — я-то что ни год хорошею, а одёжки старые остаются. Не чета мне.
— Точно-точно, — я на лету хватала отвергнутые тряпки, внимательно осматривала. О! А эта рубаха страсть как хороша! И чего она у Людмилы делает? Разве на нос налезет. Аккуратно сложила да припрятала в уголке. Захватить потом. Чего добру пропадать? И серьги вот эти. Куда ей? Не к лицу. — Радомирова жена должна первой красавицей быть. Чтоб сдалека видать. Ох, мы тебя разоденем! — у Людмилы взгляд затуманился ровно так же, как у отца Данилы, когда тот про смородиновую вспоминал. — Хотя не то чтобы это сильно важно. Наряды жены — дело десятое. Ты лучше выкладывай, что для жениха припасла.
Девка растерялась:
— Для жениха?
— А то как же! Наш купец не всякий товар возьмёт. Ты ему сначала покажи да докажи, какая ты рукодельница и умница. Да и на свадебке, по-первой, мужик должен красавцем быть. Невесте и старенького сарафана достанет. Не на неё ж смотреть придут.
— Как — не на неё? — девица хотела рухнуть на пол, но прикинула, что высоковато, сделала три шага назад, посмотрела, удобно ли теперь, и грузно осела на скамью.
— А зачем же я тогда замуж выхожу?
Я склонилась над разинутой пастью выпотрошенного сундука. Поворошила внутри, откинула сломанный гребень, брошенное вязание и потемневшее от времени веретено. О, а этот сарафан очень даже ничего. И тоже только мне впору придётся. Даже, может, чуть маловат, но за бесплатно очень даже. Прикинула на себя обновку. Ярко-синюю, как летнее небо. Так и чувствуешь себя птицей под облачком
— свободной и одинокой.
— Себе возьму, — Людмила ошалело кивнула. — Как зачем замуж? А мужа лелеять? Ты, небось, думала, что это он о тебе заботиться станет?
— Ага…
— Ха! Наслушалась бабкиных сказок. Больше верь.
— А как же тогда?
— А вот так. Марфа отрез ткани принесёт?
— Принесёт…
— Радомиру сошьёшь рубаху. А то не женится, — пригрозила я, не давая ей раскрыть рта. — Сапоги чистить умеешь? — Людмила помотала головой. — Научишься. И чтоб ни соринки! Он страх как не любит грязных сапог! И поколотить может, ежели что.
— Поколотить?!
— А ты думала! Удел бабы — под кулак подставиться, чтобы муж в нелёгкий час душу отвёл.
Румянец потихоньку начал исчезать с округлых щёк, Людмила озиралась, прикидывая, не спрятаться ли в поддувало от такого «счастья».
А я подливала масла в огонь:
— Хлебы хорошо печёшь, али мамка ставит? Плохо? Научишься. Радомир мужик скупой. Хоть и купец, а покупать снедь не любит. Будешь тесто месить белыми ручками. А что через седмицу мозоли появятся, то ерунда. Месяц-другой и замечать перестанешь. Порося сама разбирала? Кишочки чистила? Как нет? Вот же батюшкина любимица! В деревне же жила! Неужто только с подружками играть обучена? Какая же из тебя жена тогда? Ну ничего, ничего. Не реви. Всё с опытом придёт.
Людмила и правда уж утирала рукавом сопли, мяла, путала праздничные ленты.
— Неужто у всех так? Матушка с батюшкой счастливо живут, — зло пнула она сапожки. Один отлетел к стене, второй к моим ногам. Я подняла его, плюнула на и без того блестящий мысок, протёрла валяющейся тряпкой, что оказалась понёвой, села рядышком, протягивая добычу девке. Людмила всхлипнула, но сапог приняла, обнимая, как дитятко.
— Почему же у всех? Некоторые, бывает, совсем худо живут. А Радомир, как-никак, не последний купец, может себе позволить повыбирать зазнобу. Ничего, не бойся, потом и сама ему советовать станешь, какая баба в хозяйстве больше пригодится. Он вообще мужик добрый. Рта жене не затыкает, не обидит зазря. Разве когда напьётся. Или в дурном настроении. Или ежели поторговал плохо. Ну и так, для острастки. А вот с медком ты хорошо придумала. Мёд он любит. Особливо липовый, — с наслаждением добила я.
— А ты откуда знаешь? — невеста баюкала одинокий сапожок, капая на него горькими слезами.
Вытянув и неспешно размяв ноги, я поправила ворот, перетянула шнуровку, проверяя, чтобы лежала ровно и не путалась, приобняла девицу за пухлые плечи и заговорщицки сообщила:
— Как откуда? Я ж у него первая жена. Буду над тобой главной. А ты на побегушках.
— Что?! — взревела Людмила, сбрасывая руку, вскочила, удивлённо глядя на сапог, что всё ещё укачивала, хотела швырнуть в меня, но на своё счастье передумала и отбросила в стену чуть левее головы. Я не шелохнулась, только прищурилась хитро. — Чтобы я? Второй женой?! На побегушках… требуху перебирала?! Не дождётесь!
На пороге появилась Марфа. Взглянула на разгром, раскиданные вещи, ревущую, кричащую дочь и, преодолев позыв дать стрекоча в обратном направлении, побежала обнимать неженку. Ровный отрез новёхонькой дорогой и невероятно красивой ткани так и покатился по полу кровавой рекой.
— Детонька! Кто обидел, милая?
— Не пойду замуж! Не пойду-у-у-у-у! Делать мне там нечего! — выла Людмила, кривя кругленькое личико.
— Ну, слава Богине! — облегчённо выдохнула Марфа, прижимая голову дочери к груди.
Я хмыкнула и, не забыв прихватить приглянувшиеся тряпки, вышла:
— Жалко, конечно… Ты, Людмила, девка что надо. Ежели передумаешь, завсегда тебя в семью примем. А то уже моченьки нету одной огород копать…
Предстояло отыскать купцов. С Радомира станется соблазнить ещё девку или двух, раз уж терять всё одно нечего.
Проводы «умирающего» нашлись не сразу. У кого ни спроси, все только хмыкали да шутливо улыбались. Прошло немало времени, пока я сообразила пойти за медленно стекающимися со всей деревни мужиками. Не иначе по волшебству, а может, по знакомому манящему аромату смородины, но все они двигались в направлении одной-единственной избы. Стоило оказаться поближе, как стало слышно нескладное пение. Бас Толстого и попискивание Тонкого ни с чем бы не спутала:
Посеяли лен за рекою. Уродился лен с бородою. Люли-люли с бородою, Люли-люли с бородою.
Наш батюшка лен караулил, Ночью его х…
Послышался звук оплеухи, грохот и наставительное «не ругайся!» Радомира.
— А кто, как не он, тебя надоумил? Как есть он! — Возмутился Тонкий, но всё-таки исправился:
Ночью его чёрт надоумил.
Люли-люли надоумил.
Люли-люли надоумил.
Дальше не иначе сам Данила вступил, глубоким грудным, хоть и пьяным (когда успел?) голосом, совершенно не попадая в ритм:
— Ай, да ты мужик бородатый,
Что ж ты до сих пор неженатый?
Люли-люли неженатый.
Люли-люли неженатый.
Не смолчал и женишок, ещё не знающий, что превратился в несостоявшегося:
Поехал наш батюшка жениться,
То-то ему дома не сидится.
Люли-люли не сидится,
Люли-люли не сидится.
Поехал он в дальнюю сторонушку,
Видно, приглядел себе молодушку.
Люли-люли молодушку,
Люли-люли молодушку.
Право, мне неловко стало прерывать посиделки. Но музыка звала, и я не удержалась, пнула дверь, заканчивая песню:
Тут его сын догадался:
— Где ты, наш батюшка, шатался?
Али тебе дома нету места.
Али тебе печь не невеста?[3]
— Фроська! — Радомир вперился взглядом, которым только заяц перед смертью глядит.
— Эм, уважаемый, — я приподняла голову предполагаемого Данилы от кружки, — тут дело такое… Там ваша дочурка…