И чем чаще вдова при живом муже слышала шепотки за спиной, оборачивалась на соболезнующие взгляды, тем чаще хотелось те глаза выдавить. Потому что они были правы: усыхающая на глазах баба одной ногой уже стояла в Нави.
— Стасенька, не тревожь сердце попусту! — Заряна притулилась на скамье, чинно сложив округлые руки на коленях.
Всякий раз она лучом света врывалась в тёмную холодную избу. Когда уходил Петька, только верная подруга радовала. Смолоду они смотрелись рядом, как Доля с Недолей: округлая, розовощёкая, пышущая теплом, как иной пирог, Заряна и тёмная, худая, насупившаяся, как ворона, Стася. Годы шли, подруги отличались всё сильнее. Не иначе, как счастье да здоровье одной к другой перетекало. Да только, хоть и была подруженька молода, красива и свежа, замуж всё никто не звал. Вот и тетешкалась почти ставшая перестарком с чужим выводком, как с родными.
— Пришла детей поразвлечь — развлекай. Я советов не просила. Как и помощи, — Стася огрызнулась и сразу пожалела. Мало кто приходил к ней с искренним добром, а не жадной страстью набрать сплетен или выдавить из брошенки горючую слезу, чтоб стало, о чём толковать с кумушками. Заряна — верная подруженька. Не бросила, не оставила, слова поперёк не сказала. И не заглядывала заискивающе в лицо, выпрашивая жалобу или ругань во след непутёвому муженьку.
У гостьи даже румянец на щеках бледнее не стал — никогда она обижаться не умела, тем более, на названую сестрицу. Она разгладила подол:
— Ты не думай, я не обижаюсь. Я твоих деток, как родных, люблю. Иди, коли надобно. Накормлю-напою, спать уложу. Будут спрашивать…
— Не будут.
— Будут. Ты мать им как-никак. Спросят, скажу, за подарками им пошла.
— Нету у меня для них подарков. Перебьются, — женщина торопливо убирала посуду со стола, уронила ложку, обтёрла передником и небрежно сунула в ларь к остальным.
Заряна запустила ладошку в поясную суму и выудила двух сахарных петушков на палочке — радость любому сорванцу:
— Я приберегла. К ночи вернёшься — сама отдашь, — и спрятала обратно.
— Если не уснут раньше, — чернявая отряхнула юбку, поправила растрёпанные волосы.
— Дождутся. Они всякий раз тебя ждут, — посестра, глядя, что у подруженьки руки трясутся, сама поднялась и выровняла ей косы, поправила пряди, где выбились, и крепко-крепко обняла. — Он вернётся. Не впервой. Никого не найдут и воротятся. Вся деревня уже смеётся над остолопами, скоро и до самих дойдёт, какой ерундой заняты.
Стася ревниво зыркнула и сильно хлопнула заслонкой печи, убирая недоеденную за обедом кашу. Дети наворачивали будь здоров, хоть и похныкали, что немасляно. Самой же Стасе кусок в горло не лез. Взять хоть ломоть хлеба? Она глянула на румяный бок каравая и тут же отвернулась, не давая кому тошноты вырваться наружу. Нет уж, без еды обойдётся.
Женщина спешно вышла из избы, едва не бегом припустила к калитке, торопливым шагом отделила себя от качающих головами соседок, мужиков, тыкающих пальцем, похабно улыбающихся. Знают они, куда Петька девается! На охоту, как же! Небось потащился в соседнюю деревню на побывку к дородной, не чета жене, красавице. Стася знала всё, что говорили про неё за глаза: Заряна передавала. Не пересудов ради, а по неразумности наивной. Возмущалась, злилась заместо подруги, норовила волосы повыдергать неуёмным злословам. Всё равно было лишь одной Стасе.
Как и вчера, и день назад, и два, и седмицу… Как каждый вечер, когда Петьки не бывало дома, она шла его встречать за околицу. Стояла там одна-одинёшенька, на жаре и на пронизывающем ветру, в дождь и снег. Стояла и ждала. Молилась, чтобы и на этот раз вернулся невредим.
Она стояла прямо, ровно, не прикрывая глаза от летящей дорожной пыли, не давая отдыха усталым ногам. Солнце ещё не спешило клониться к закату, но припекающие спину лучи уже отзывались зябью в плечах. Длинная чёрная тень, что отбрасывала женщина, жила своей жизнью: росла, колыхалась, съедала пустующую дорогу пядь за пядью. Вот стала выше, сильнее хрупкой фигурки; вот проглотила выглянувшего погреться лягушонка; вот стала напоминать огромное чучело, которое сжечь впору, чтобы малых детей не пугало…
Время шло. А путников всё не видать. Лишь вороны перекаркиваются, занимая места поближе: подобрать издыхающего в пыли крота, когда человеку надоест стоять столбом и мешать им.
Видимо, не сегодня.
Стася уже отвернулась, когда краем глаза выцепила тёмное пятнышко в дрожащем воздухе. Оно быстро увеличивалось, приближалась, принимая всё более чёткую форму.
Слабая надежда угасла ещё раньше, чем появилась: человек коротко стриженный, с мышиными волосами и бесцветным лицом, узкоплеч и невысок. Даже близко на любимого не похож, к тому ж верховой.
Так отчего ж сердце так томительно сжимается в груди?
— Эй, молодуха! — приезжий поленился спешиваться, лишь пустил шагом уставшего в галопе мерина. — Это, что ли, Выселки?
Женщина ответила тихо, не поднимая глаз, не пытаясь рассмотреть говорящего:
— Это.
Наездник дважды объехал бабу по кругу. Иная б заволновалась: сейчас как даст сапогом в лоб, подхватит, перекинет через седло… И некому станет ждать непутёвого муженька в маленькой деревеньке.
Однако ж мужичонка, хоть и вёл себя нагло, словно сам тут за главного, лишнего себе не позволил, рук не распускал:
— Где у вас голова живёт? Дело к нему.
— По левой стороне осьмой дом, — махнула Стася, не поворачиваясь к селению, но всё не решаясь поднять глаз на приезжего.
— Добро.
Конник хлебнул из едко пахнущей фляги, не иначе для храбрости, выпрямил спину, согбенную дальней дорогой, и всё с тем же гордым видом двинулся дальше.
Почему сердце всё так же колотится, бьётся, как подраненная птица?
— Беда какая приключилась? — в последний момент баба ухватилась за стремя.
Мужичонка хотел было вякнуть, что не её ума это дело: он к голове от самого Любора едет, а не всем желающим вести доносит, но смягчился. Сам не сильно-то хотел вести разговор, хоть и гнал коня, как велели, во весь опор.
— Весть из Городища для него. Дурная…
Стася, сама не заметив, перенесла руку выше и уже не стремя сжимала, а до боли стискивала ногу вестника:
— Дурная? — вскинула она чёрные глаза.
Конник засомневался, будто их подслушать могли, будто через час после его отъезда вся деревня и так не станет судачить, оперся о колено, наклонился к самому лицу красивой, но такой страшной женщины: вот-вот вцепится ногтями в щёки, если не услышит заветных слов.
— Сына его убили. Наш городничий с ним, вроде, сдружиться успел, так отрядил меня с вестью. Чтоб не ждали…
— Сына, — Стася повторила, пробуя слово на вкус. Нет, не то. — Кого… Кого ещё?
— Ещё? — подивился странной бабе гонец.
— Он один был? Одного его убили? Или… Или ещё кого-то с ним?
Мужичонка попытался отнять ногу: пальцы побелели от натуги и давили нестерпимо. Того гляди, кость раздробят. И откуда в квёлой бабе столько силы?
— С мужиками был. Кажись, целая дюжина — всех положили. Трое охотников, — стал он загибать пальцы, — шестеро наёмников. Тех даже я знаю, встречались. Из вашей деревни ещё один. Высокий такой, с льняной головой…
Гонец не договорил. Стася неведомой силой сдёрнула его за ногу, скинула на землю, освобождая коня. Вскочила в седло, не глядя, что понёва задралась, обнажив острые колени, и огрела мерина так, что тот, прежде чем припустить в обратном направлении, встал на дыбы.
И страшна же она была в тот миг… Точно сама Смерть на вороном коне несёт возмездие душегубцам!
— Стой! — бывший верховой безнадёжно попытался ухватить уводимую животину хоть за хвост, но, перепугавшись, отпрянул, махнул рукой. Бабы! Перебесится и вернётся. Воронка бы не загнала…
Измождённый, весь в мыле, с двумя сорванными подковами, мерин уже сотню раз успел пожалеть, что не сбросил наездницу сразу: вцепилась, как когтями, жмёт, давит ногами на гулко вздымающиеся бока и гонит, гонит, гонит…
Воронок не издох лишь потому, что Любор и сам не жалел ни своего гонца, ни его верного коня, как не жалел и чистой воды с отборным овсом.
Лишь иногда Стася позволяла животному перейти с бешеного галопа на трусцу, да и то лишь потому, что у самой сердце заходилось. Ночной воздух слегка охолонил разгорячённого коня, но даже близко не принёс покоя напуганной женщине. По-хорошему, ей бы к обеду следующего дня добраться до Городища, но к воротам столицы подобрались с рассветом.
Ленивые охранники только-только приоткрывали створки и потирали ладошки, заранее ощущая тяжесть монет в карманах. Очередь из торговцев, покупателей, побирушек и просто приезжих негромко переругивалась, стараясь занять место поближе, пока сторожа не достаточно проснулись, чтобы дотошно обыскивать каждого и требовать лишнюю мзду.
Тут бы притормозить да мирно попроситься без очереди. Её бы пропустили: простоволосая, в грязной пропитанной пылью одежде, вся в поту не хуже того мерина… Сошла бы за нищенку, коли не приехала б на богато убранном Воронке в знакомой каждому служивому упряжи. А может и остановили бы, стали допрашивать, откуда путь держит, где сам гонец, не украла ли городскую собственность…
Да только Стася ждать не намеревалась. Что ей та очередь, что сонные мужики и помятые бабы с их проблемами?!
Она подстегнула коня. Тот истово заржал, привлекая всеобщее внимание и заставляя шарахаться в стороны самых бойких и кричать от боли нерасторопных.
— Тпр-р-р-р-у! — попытался ухватить за поводья кругленький низкорослый охранник.
Стася только походя отпихнула его ногой, и не думая придерживать скакуна.
— Баба бешеная!
— Стой!
— Лошадь, небось, понесла!
— Да какая лошадь?! То наш Воронок!
— Как наш?!
— Хватай!
— Держи!
Да разве удержишь?! Словно чёрный вихрь, она снесла выстроившихся в ряд караульных и едва притворённые ворота! Отпихнула, ударила, сбросила чьи-то цепкие руки — и была такова.
Позади ещё слышалась ругань, топот, угрозы… Но всё тонуло в клубах пыли и беспамятства.