Произошло замешательство. Но Устинья Спиридоновна сделала строгий выговор Лазарю, и Лазарь утих. Он, видимо, смирялся перед женою. Она как будто подавляла его. И когда все успокоилось, она снова начала:
— Достатков у нас хватит: маленькая добычка, да большой бережь — век проживем; а ты вот, Лазарь, чем об воде-то печалиться, послал бы малую толику отцу Кипру, он бы, отец-то Кипр, и роздал по бедняйшим. Не хвались серебром, хвались добром, говорит пословица. От честной наживы бог жертву любит, милый ты мой… злато-серебро сумой у нас не пахнет — все накоплено вольным торгом да честным трудом… Не обмерено, не обвешено, с росту не награблено! — Все последнее Устинья Спиридоновна произнесла, видимо, для нас, и произнесла с гордостью.
Обед кончился прямо умилительной сценой: подвыпивший Лазарь, воскликнув: «Правда твоя, баба моя сердечная, Устинья Спиридоновна!» распахнул поддевку и, выхватив из бокового кармана туго набитый бумажник, вынул оттуда две сторублевых.
— Пусть идут к отцу Кипру! — сказал он, причем и глаза и лицо его изъявили какое-то беззаветное молодечество. — Зови Мартишку, пусть везет к отцу Кипру… Мы за этим не постоим!
Явился Мартишка.
Лазарь подошел к самому лицу Мартишки и, шелестя перед его носом деньгами, сказал:
— Вот видишь две сотельных? Гляди сюда: вот одна, вот другая… Теперича садись ты на буланого и катай к отцу Кипру. Духом скатай! Подашь ты отцу Кипру деньги и скажешь: Лазарь, мол, Парамоныч поклон тебе шлет, слышишь? Это первое дело. Второе дело, жертвует, мол, Лазарь Парамоныч от своего богачества на убогих две сотельных и чтоб не иначе, как через отца Кипра. Понял?.. Да ты гляди на меня, аль рожу-то тебе свело!.. Хе-хе-хе… У меня, голубь ты мой, дельце до тебя малое есть — посчитаться бы нам надо с тобой, ну, да уж катай в Криворожье, ужо сочтемся…
Лазарь Парамоныч, с какой-то милой ехидностью, ткнул несколько смущенного Мартишку в живот и, передав ему деньги, проводил его.
Мы с Семеном Андреичем были поражены. Не знаю, заплакал ли я, но по лицу Гундрикова текли слезы. Он в каком-то немом восхищении хлопал глазами и прерывающимся шепотом произносил:
— О, вот они, исконные начала… О, вот они, доблести святорусские… Вот где родник неумирающей самобытности… О, Русь святая! Какое сердце не дрожит…{9} — и при этом шелковым фуляром, изображающим карту Европы, отирал раскаленные щеки.
По уходе Мартишки он не вытерпел. Проглотив наскоро пук блинцов и опрокинув в рот свой чуть ли не десятую рюмку холодной вишневки, он тяжело приподнялся и, с усилием опираясь на стол, изъявил желание произнесть «здравицу». Мы, по примеру оратора, тоже выпили, а выпив, в почтительном молчании стали слушать.
— Честнaя хранительница правды русской! — несколько путающимся языком возгласил Гундриков, обращаясь к лицу Устиньи Спиридоновны, — твоими устами вся исконная, вся самобытная Русь возглаголала!.. В твоем сердце широкое сердце земли русской сказалося!.. (Устинья горько плакала, утираясь передником.) Сгинет с лица земли накрахмаленный немец; до срока исчезнет субтильный француз; прахом пропадет поганая туретчина; но ты, святая Русь, превечна пребудешь!.. Живо слово русское, ибо мы внимали ему здесь вот, во всей его силе и во всей красе его… Живо горячее русское сердце, ибо здесь же воочию совершилось перед нами то, что мы именуем деянием, присущим палящей любови большого брата русского к меньшому брату русскому… К тому меньшому брату, коего цвет и краса женщин русских (Семен Андреич торжественным жестом указал на рыдающую мельничиху) так красноречиво уподобила смердам…
В это время оратору точно кто дал шпоры. Внезапно воспрянув и внезапно же возвысив голос до степени крика, он, всецело обратясь к мельничихе, в благоговейном тоне акафиста возговорил:
— О ты, подъявшая дух наш на высоту исторической задачи нашей!.. О ты, указавшая смысл и значение устоев наших!.. О ты, воплощенная правда земли русской!.. О, нашу самость и нашу здравость в духе единения совокупившая… О, проникновенно проникшая в недра духа русского… Ты… ты… ты…
Но тут Гундриков настоятельно уставил палец правой руки своей на согбенную фигуру Устиньи Спиридоновны и вдруг разразился рыданиями.
Эффект произошел неописуемый. Мы с Лазарем, не щадя животов наших, кричали «ура!» и, наполняя опустевшие рюмки душистой наливкой, воздвигали их… Воздвигая же, чокались и целовались и снова будили тишину, парившую окрест, заздравными кликами. Устинья Спиридоновна, неоднократно восклицая: «О, чтоб тебя, Андреич, — уморил!», смеялась и плакала и обнималась с сияющим Гундриковым. Степаха, просунув в дверь голову свою, сияла не менее Гундрикова и по временам испускала смех, подобный ржанию.
Утомленный гамом и криком, я вышел на воздух. На дворе стояла тишина. В развесистых ветлах играл ветер, и они с важною задумчивостью лепетали листами своими. Водяная струйка с неустанным постоянством журчала по колесам и тихо звенела, ниспадая.
По возвращении моем в комнату я заметил, что взаимная приязнь собеседников еще более разгорелась. Мельник и мельничиха сидели около Гундрикова. Мельничиха обнимала его, а мельник угощал наливкой. Гундриков усиливался сохранить свое достоинство и потому как-то уморительно морщил лоб свой и старался вызвать на лицо многозначительное выражение, но, вопреки усилиям этим, сладкая улыбка то и дело растягивала его губы, придавая лицу несколько дурковатый вид.
— Знаем мы господ-то! — подобострастно говорил Лазарь, смакуя наливку и приглашая к тому же Семена Андреича, — знаем мы их достаточно… Вот Гуделкин, Ириней Маркыч — он-те не то что подоброхотствовать — он русского языка не понимает. Ей-богу!.. Мужик ему говорит, а он не понимает… И он ежели мужику заговорит — мужик его не понимает. Так разве это возможно? С мужиком живи, так живи не как немец… Я вам, сударь, без лести буду говорить: настоящий вы человек!.. С мужиком ли, с купцом ли-вы все свои… Об вас ведь иных и речей нет, кроме как великатных…
Гундриков уподоблялся коту, которого щекочут за ушами.
— Ну, нельзя того сказать… Это ты, Лазарь, может быть, и преувеличиваешь, — для приличия возразил он.
— Ветром море колышет, молвою народ, — подхватила Устинья Спиридоновна, — молва не по лесу ходит — по людям… Нам что? Мы люди тебе приятные — спроси у чужих, у сторонних…
— Ну и что же? — с самодовольной улыбкой поинтересовался Гундриков.
— А и то же — все одно скажут: свой человек, Семен Андреич, свой, расейский.
— А я вот ономнясь мужичка встретил, — произнес Лазарь. — Ты чей? говорю. «Дурманинский». — Кто у вас нaбольшим? спрашиваю. «Семен Андреич». Хорош человек? (Я-то как будто не знаю.) «Такой, говорит, человек — душа; ежечасно бога, говорит, молим за ихнюю милость… Им живем, им дышим, говорит…»
— Я что же — я рад… Я все, что могу… Я русский народ люблю, охорашиваясь, сказал Гундриков и отпил немного наливки.
— Да уж, мало у нас таких управителев, как ты, сударь! — сказал Лазарь, в пылу чувств заменяя подобострастное вы не менее подобострастным ты: — хозяйскому добру печальник первый… Мне тоже вот Чумаков говорит ономнясь: «Голова, говорит, господин Гундриков; за этакой, говорит, головой не токмо Дурманиным, Шереметеву{10} прожить можно».. Вон оно что!..
— Что ж — я по мере сил… Я совесть свою берегу… Я рад… окончательно разнежился Гундриков.
— А уж и паны-то твои чудны, Андреич, — с соболезнованием подхватила мельничиха, — ты бьешься, ты ночей не спишь, ты об добре об ихнем печалишься, — а они живут себе припевают, да об радетелях своих забывают… Ни от них ласки, ни от них угождения…
— Ну, как же так — я доволен… я рад… — возразил несколько опешенный Семен Андреич.
— Хе-хе-хе, — в мягком тоне пустил Лазарь. — Это уж, сударь, нечего бы толковать… баба-то она хоть и баба, а попала в самую центру. Не по твоим заслугам тебя ценят. Твоя заслуга — прямо скажу, не рублевая заслуга, а тысячная.
Семен Андреич пожал плечами. По-видимому, ему и самому начинало казаться, что заслуги его в должной мере не оценены.
— А я тебе на этот случай притчу, сударь, скажу, — продолжал Лазарь, и не то что какую житейскую притчу, а прямо от писания — божественная, значит…
Мы, разумеется, изъявили желание послушать притчу.
— Жил, скажем мы, — начал Лазарь, — на свете хозяин — в Рассее ли, ино ли где, не знаю, — ну, и нанял, значит, эфтот хозяин управителя своему дому. Жестокосердый попался управитель! Ну, и по своему жестокосердию первым долгом поналег он на хозяйских должников. Прямо надо говорить должникам от него житья не стало. И проценты ему подавай и работу ему исправляй — все. А чуть какой не исправен, сейчас это в яму его. Одним словом, аспид и василиск… Ну, и был, стало быть, у хозяина другой управитель. Тот как делал? Призовет тебе должника и спрашивает: «Что ты хозяину должен?» — «Сто пудов масла», говорит. «Давай сюда расписку». Тот даст расписку, а управитель в ней и напишет: «Не сто пудов, а семьдесят должен человек этот». Так и с другим. Призвал одного, призвал другого всем долги поспустил. Ну, только много ли, мало ли времени прошло, посогнали управителей с местов. И доброго согнали, и сроптивого согнали. Ну, и стал, скажем мы, сроптивый бедствовать — и не то что как, а просто главы не знал где преклонить. А другой добрый-то, значит, не токмо сыт был — капитал приобрел немалый, потому всякое ему угожденье от должников и всякое приятство воспоследовало. Вот она, притча какая!.. Так что сказано, сам господь доброго управителя-то одобрил — добрый ты раб мне, говорит…
— Представьте себе, ведь именно есть такая притча в священном писании, — оживленно произнес Семен Андреич, обратясь ко мне, и даже просиял, — но в этом переложении народном она еще какой-то особый, мудро-практический смысл приобрела… Это даже трогательно!..
— Как же не мудрость, — сам господь одобрил! — подтвердил Лазарь и затем неожиданно добавил: — Вот и ты, сударь, следуй… Копи не деньги, друзей копи!..