— Не держи сто рублей, держи сто друзей… В поле пшеница годом родится, а добрый человек всегда пригодится, — поддержала мужа мельничиха и умильно поглядела в осоловелые Семен-Андреичевы глаза.
— А я что же, я всегда готов. Я рад… — сказал Семен Андреич, — вы вот друзья мне и просите чего хотите… (Он внезапно побагровел и изъявил в лице своем застенчивое великодушие.) Спиридоновна, хочешь, подарю телку? Сейчас подарю… Я готов… Телка тирольская, а я ее подарю…
— Ты вот что, сударь, — перебил его Лазарь, — телка телкой, а Кабановку мне сдай… Честью я тебя прошу: сдай Кабановку.
— И Кабановку сдам!.. — куражился Семен Андреич, — и телку подарю, и Кабановку сдам… Я все сдам!.. Веришь, Устинья?
— Ах ты, мой батюшка, да кому же нам и верить-то, как не твоей милости! — ответила Устинья.
— Да. Я говорю и отдам… Мне что Дурманины!.. Дурманины мне — тьфу!.. (Гундриков с особенной настойчивостью плюнул).
— А вот Гуделкин, Ириней Маркыч, — тонко заметил Лазарь, — давно бы он, говорит, Кабановку сдал, да правов у него таких нету… Есть, говорит, ему на то запрет — это насчет Кабановки-то…
— Гуделкин?! Ириней?! — пренебрежительно воскликнул Гундриков, как-то странно скосив брови, и затем, придав и тону своему и выражению своей физиономии строгую официальность, произнес: — Лазарь Парамоныч, не угодно ли сейчас же вот у этого стола снять в арендное содержание Кабановскую пустошь?
— Триста двадцать десятин будет-с? — почтительно и тоже официально осведомился Лазарь.
— Триста двадцать.
— В трех полях-с?
— Да.
— На двадцать лет изволите сдавать?
— На двенадцать.
— Ценою как-с?
— Семь рублей.
— Хе-хе, — шутить изволите-с.
— Чего ты, Лазарь, беспокоишь Андреича, — с упреком заметила Устинья Спиридоновна, — стало быть, ты умом-то обносился… Не видишь, Андреич для шутки речь повел… Где виданы такие цены!.. Известно, коли правов ему господа не дают, — как ее сдать!..
Гундриков вознегодовал.
— Что ты говоришь такое!.. Как ты так можешь рассуждать! Ты баба и больше ничего…
— Ох, баба я, кормилец, баба… — смиренно согласилась мельничиха.
— Какая твоя цена, Лазарь? Говори скорей, я вам докажу!.. Я докажу Гуделкину!.. Представьте себе: прав я не имею! Ах, вы…
Дело с Кабановской пустошью покончилось очень скоро. Не далее как через десять минут перед Гундриковым появился лист бумаги, на котором он и начертал нетвердою рукою: «Сдал я, Гундриков, Кабановскую пустошь гг. Дурманиных купцу Лазарю Парамонычу Новичкову, ценою по пяти рублей десятина и задатку пятьсот рублей получил…»
— Друг, — в восхищении воскликнул Лазарь, спрятав расписку Гундрикова в карман, — вовек не забуду твоей услуги!.. Жена! Шипучки…
А Устинья Спиридоновна сокрушалась:
— Ах я дура, дура… Ведь сумлевалась я в тебе, Андреич, ох, сумлевалась!.. Не чаяла я, сколь в тебе силы много…
Гундриков самодовольно улыбался.
Принесли «шипучку». Это оказалось «тотинское». Мы выпили. Тотинское хотя, по своему обыкновению, и отдавало свеклой, но жажду утоляло превосходно.
— Ну, друг, еще одно дельце! — сказал Лазарь после тотинского.
— Проси чего хочешь, — великодушествовал Гундриков.
— Вызволи, сударь, до конца — поддержи нового хозяина!..
— Проси — все дам.
— Ох, немалая просьба…
— Проси говорю! — уже настоятельно и как бы с сердцем повторил Семен Андреич.
— Кабановские мужики в петле у тебя…
— Это правда, — самодовольно заявил Семен Андреич.
— Я прямо скажу: ты и царь им и бог…
— Это правда. Я доволен. Я народ русский люблю, он господ своих почитает, — высокопарно заметил Семен Андреич и погладил себя по животу.
— Ах, как и не почитать-то, вас, голубчиков, — с умилительным вздохом произнесла мельничиха, — вами, голубчиками, свет держится… Что звезды на небе, то бояре на Руси…
— Оборудуй же ты, сударь, дельце, — продолжал Лазарь, — возьми ты у меня деньги, а под работу кабановских мне найми… Я знаю их — народ они закостенелый.
— Народ закостенелый, а меня послушают.
— А тебя послушают… Ты господин ихний… И ты до поры до времени об аренде скрой, пущай их не знают… А придет время, мы и объявимся… хе-хе-хе!..
— О, я их сожму! — бахвалился Гундриков, — я им гривну за лето дам, и ту возьмут… О, я их умею завлечь!.. Я бужу в них исконные чувства русского человека… Я ищу в них струны и нахожу…
Снова появился на сцену лист бумаги, и на нем снова начертал расписку Семен Андреич… Из расписки явствовало, что он обязывается нанять кабановских мужиков для работ на пустоши Кабановской и нанять не дороже цены такой-то, для чего и взял он у Лазаря Парамоныча Новичкова денег столько-то.
И эта расписка потонула в объемистом бумажнике мельника.
Не успели мы досыта наговориться о сделке и не успел еще Лазарь поведать нам всех предположений своих относительно пустоши, а Гундриков посоветовать ему, какой системы держаться с мужиками кабановской деревни, как возвратился Мартишка. Лазарь, высунувшись в окно, спросил у него, сдал ли он деньги, и затем, обратясь к нам, с тонкой улыбкой предложил:
— А что, господа, — есть такое мое намерение камедь устроить?..
— Что ж, устрой… Устрой, это нас позабавит, — снисходительно согласился Гундриков.
— Это насчет утки? — догадалась Устинья Спиридоновна и прибавила: Утку ты мне отмести, Лазарь; Степки чтоб не было, а Мартишку пробери. Хорошенько его, пса, пробери!..
Лазарь позвал и Степаху и Мартишку. Оба они предстали перед нами смущенные.
— Ты жарила ноне утятину? — простодушно спросил мельник.
Та трепетным от волнения голосом ответила, что жарила.
— Где же она?
— Перепарилась.
— Так… Ты чего ж смотрела?
— Их милость дожидалась… — указала Степаха на Гундрикова. По мере того как допрос продолжался, голос ее крепчал. В нем даже начинало появляться раздражение.
— Куда же ты дела перепаренную-то?
— Куда… куда! собакам отдала!..
— Ах ты, песье мясо!.. Так и отдала?
— Так и отдала.
Лазарь обратился к Мартишке.
— Ты, голубь, давно дома был? — с прежним простодушием спросил он.
— На прошлой неделе был, — угрюмо ответил Мартишка.
— Ржи до новины у домашних хватит?
— Куда-те! с Егория покупают.
— С Егория… А едят сытно? Разносолы большие у них?
Мартишка не отвечал. Он, видимо, уразумел, к чему клонились расспросы Лазаря… Лазарь многозначительно помолчал, не спуская язвительного взгляда с лица Мартишки, и вдруг разразился руганью. Ругань была артистическая. В ней было упомянуто и о неблагодарности людской, и о подлом людском лицемерии, и о скверных свойствах Мартишкиных, и о свойствах его родителей, и об мошенническом поползновении всей вообще голи объедать добрых людей… Было упомянуто и о двух сотенных, только что пожертвованных Лазарем на эту самую неблагодарную голь.
Мартишка молчал и стоял понурившись. Волосы его свесились на лицо. Вся фигура как бы оцепенела в смущенной неподвижности. Степаха все более и более озлоблялась, но, не дерзая протестовать громко, ограничивалась сердитым шепотом.
— Я добряк, — вволю наругавшись, сказал Лазарь, — я тебе на выбор даю: либо вот бог, а вот порог — и ползи по миру, либо — говори правду… Говори, ел нонче утятину?
Наступило тягостное молчание. Наконец Мартишка легонько вздохнул и пробормотал:
— Было малость…
— Степашка приносила?
Мартишка взглянул на нее исподлобья и, взглянув, ответил:
— Она…
По лицу Степахи выступили пятна. Она с негодованием плюнула и повернулась было к двери, но Лазарь собственной своей особой загородил ей дорогу.
— Стой, голубушка, — сказал он, — не спеши, дай нам на красу твою налюбоваться…
Степаха осталась. Она походила на волчицу, попавшую в тенета… Устинья Спиридоновна, с выражением полнейшего безучастия, прибирала остатки обеда.
— С какой стати она тебя утятиной потчевала, а?… Пауза.
— Говори, голубчик, говори прямо… Сгоню — с голоду издохнешь, настоятельно повторил мельник. Но на губах Мартишки точно замок висел.
— Полюбовницей, что ль, доводилась тебе?
Снова последовало тягостное молчание.
— Эй, Мартишка, — сгоню!.. доводилась?.. — каким-то шипящим голосом произнес Лазарь.
— Доводилась… — последовал смущенный ответ.
Лазарь внезапно повеселел.
— Хе-хе-хе!.. Плут же ты, погляжу я на тебя…
— Чурило! — кротко отозвался Гундриков.
Степаха прерывисто дышала, но молчала. Изредка она с ядовитой ненавистью останавливала взгляд свой на спокойной фигуре мельничихи.
— Ну, и когда же вы спознались? — продолжался допрос.
— С Красной горки…
— Хе-хе-хе… Травку, значит, почуяли, корма вольные!
— Что же, ты к ней, Чурило, ходил, или она к тебе ходила? — вмешался Гундриков и плотоядным взглядом окинул жирную Степаху.
Мартишка молчал.
— Открывайся, Мартишка, — вмешалась и мельничиха, — попал, брат, в собачью стаю, лай не лай, а хвостом виляй!..
Но не успел еще Мартишка с обычной своей угрюмостью доложить, что «она к нему ходила», как Степаха с разъяренным видом бросилась на мельничиху и вцепилась ей в волосы… Мы остолбенели. Гундриков первый нашелся. Несмотря на колебание, ощущаемое им в ногах, он бросился к Степахе и, крепко схватив ее поперек туловища, оттащил от мельничихи. Мельничиху подхватил под мышки Лазарь.
Она была неузнаваема. Весь ее почтенный и даже умилительный облик исчез бесследно, и пред нами бешено металась женщина без всяких признаков «исконности». Впрочем, образный язык не покинул ее и в таком состоянии. Лишенная возможности вцепиться в физиономию соперницы, она сулила ей такую бездну напастей, что становилось жутко. Тут были и пожелания, чтоб бедную Степаху «свило да скорчило, повело бы да покоробило, перекосило бы с угла на угол да с уха на ухо»; тут и выражалась надежда, что Степаху «затрясет лихорадка, возьмет лихая болесть» и она от той болести «ни питьем не отопьется, ни сном не отоспится»; тут на несчастную бабу призывался и гром, которому предстояло разразить ее голову, и «родимец», от которого требовалось «затрясти» ее, и «вихорь», которому поручалось «разнести» ее кости вплоть до синего моря…