Криворожское знамя — страница 11 из 87

Когда толстяк понял, что его карта бита, он перешел в атаку, особенно на Рюдигера, который так ловко провел его.

— Пока вы еще не за границей, милейший, пока вы еще в Германии. Здесь действуют наши законы!

Он угрожающе поднялся и загородил своей тушей вход в купе.

— Не волнуйтесь, мы люди степенные и к крайним мерам сразу не прибегаем. А вы могли бы облегчить себе задачу. Еще на вокзале в Берлине вы должны были понять, что игра не стоит свеч. Здесь одни горняки. Такие орешки вам не по зубам. — Рюдигер вежливо улыбнулся, а баварец добавил: — И валюты не везем. Одни билеты. Вот, не угодно ли взглянуть?

Он сунул ему под нос свои мозолистые руки. По вагону разнесся такой хохот, что даже пассажиры соседних купе выглянули в коридор. Зато проверка на границе превратилась в сущее издевательство.

Сутки езды через Польшу прошли спокойнее. Но ехали опять под надзором. Осторожно и сдержанно беседовали с крестьянами и горожанами, с женщинами, рабочими, железнодорожниками и священниками. Какой-то расплывшийся скотопромышленник стал отговаривать их от поездки, предупреждая, что страна, в которую они едут, дикая. Они украдкой переглянулись. Откуда ему это известно?

Скотопромышленник стал доказывать, что Киевщина и вообще Украина — исконно польские земли; поносил большевиков и немецких коммунистов, а баварцу, который под конец не выдержал и обозвал его дерьмом, пригрозил расправой.

Рюдигер понял, что беды не миновать, и сильно наступил баварцу на ногу. Но тот и бровью не повел.

— Где вы научились говорить по-немецки? На Украине? Поставляя скот немецкому командованию?

— Не забудьте — вы в Польше, уважаемый. Здесь действуют наши законы.

Такого сходства Рюдигер, признаться, не ожидал. Скотопромышленник говорил теперь уже на ломаном немецком языке, потом совсем перешел на польский. Все это добром не кончилось. При таможенном контроле в Стенче баварца задержали, якобы из-за неточности в паспорте. Но на рассвете двадцать горняков все-таки пересекли советскую границу.

Баварец и горняк из Саара бросились к усатому пограничнику, стоявшему между рельсами с огромным маузером на поясном ремне. Они сильно хлопали его по плечу, и пограничник отвечал им тем же. Все трое говорили на ломаном языке, мешая русские и немецкие слова. Потом баварец стал гладить блестящие пуговицы с серпом и молотом на шинели пограничника. А кончилось тем, что баварец и пограничник принялись отплясывать, как дома.

Да они и были дома. Сразу стало шумно и весело. Они не понимали слов, которыми обменивались, но жесты и объятия вполне заменяли язык. Не вмешайся руководитель делегации, баварец уже на границе оставил бы пояс и вышитые подтяжки от своего национального костюма, а кожаные шорты подвязал бы бечевкой. Позже, в одном из южных колхозов, он так и сделал. Он обменял свою национальную баварскую одежду на черкеску, а трубку и братский поцелуй — на папаху и свирель.

Рюдигер, горняк с дальних калийных копий Рёна и маленький чахоточный забойщик с Вурмских разработок не принимали участия в общем ликовании. Стоя на перроне, они взволнованно дышали. Маленький забойщик, глядя на восток, широко раскинул руки. Перед ним лежала родина свободы. Он всхлипывал, как дитя.

И наконец, после долгого пути, — большой, украшенный кумачом зал Дома Союзов, где Шверник и Фриц Геккерт обратились к горнякам с речью; потом Большой театр, где давали «Красный мак», — тут замолк и прослезился даже весельчак и балагур баварец. Рюдигер сидел, боясь пошевелиться. Здесь начиналась новая эра.

В эти дни Рюдигер иной раз сам себя не узнавал. Разве он какой-нибудь фантазер или восторженный романтик? Нет, он трезво мыслящий человек. Но то, что он здесь видел, уносило его в будущее. Гораздо дальше, чем он когда-либо смел мечтать. Он часто вспоминал о Брозовском, о Юле Гаммере, о молодом Дитрихе, о товарищах с разных мансфельдских шахт. Если бы они могли видеть, как русские рабочие строили новую жизнь…

Было холодно, все еще дул ледяной ветер. Они посещали заводы, учебные мастерские и школы. Люди в цехах носили мохнатые шапки, ватные телогрейки, стоптанные валенки и грубые рубахи; их обветренные лица и руки были в масле и копоти. Но двигались они быстро и легко, и глаза их выражали радостную уверенность и решимость.

Рюдигер почти не спал, он жил как в лихорадке. На угольных шахтах Московской области он уступил слово товарищам, а сам только слушал и впитывал все, как губка. Поездка в Донецкий бассейн их всех потрясла. Шахтеры Донбасса и горняки Рура не могли разжать объятий. Бледное лицо маленького забойщика из-под Вурма порозовело, жестокий кашель, постоянно сотрясавший его узкую грудь, прекратился. Голос окреп. Стоя на одном из копров у поселка Шахты, они вместе с тысячами советских горняков пели гимн, который указывает проклятьем заклейменным путь к свободе. Юле Гаммер оказался прав, эти слова понимали все.

Утром к столу, где завтракал Рюдигер, подошел советский товарищ, который ездил с ними как гид и переводчик. Его поношенный овчинный полушубок был расстегнут и развевался, как знамя.

— Товарищ Рюдигер, получена телеграмма из Москвы. Ты сегодня едешь в Кривой Рог. Один. Согласен? — сияя от радости, сообщил он.

Он громко рассмеялся, потому что Рюдигер от волнения поперхнулся. Еще бы не согласен!

На юге весна уже теснила зиму. Фридрих Рюдигер опять сидел в поезде. Широкие вагоны мягко покачивались на рельсах, убегавших в бесконечную даль. Его окружили крестьяне, и один из них, с трудом подбирая немецкие слова, оставшиеся в памяти еще от плена, заговорил о войне и плене. Невеселое было время. Но теперь войны больше не будет, немецкие рабочие едут в гости к своим русским друзьям. Бородатое лицо крестьянина было серьезно, и все, что он говорил, пронизывало болью сердце Рюдигера.

Молодые парни грызли семечки и пели вместе с ним, женщины угощали его домашним квасом и пили за его здоровье. В окно были видны тракторы, пахавшие колхозные и совхозные земли; попадались на глаза старые деревянные сохи, гниющие под навесами.

Крестьяне теснились у окон. Да, железные кони — это совсем иное дело. Сегодня их сотни, завтра будут тысячи. Просто загляденье, как ровно они прокладывают борозды; трехлемешные плуги без труда отваливают огромные пласты жирного чернозема. Что ты на это скажешь, немец?

Фридрих Рюдигер отвечал жестами. Это и впрямь совсем иное дело, так можно двигаться вперед, все дальше и дальше.

Паровоз, пыхтя, тащил поезд по длинному мосту, грохот дробился в стальных переплетах. Внизу льдины с треском наползали друг на друга, горами вздыбливались перед фермами моста и, искрясь на солнце, со стоном рушились, вздымая фонтаны брызг. Скованный морозом Днепр освобождался от ледяного плена, и зеленоватая вода могучей реки, бушуя и пенясь, наступала на берега.

На обширной, изрезанной оврагами равнине проклюнулась первая свежая зелень, на вербах вдоль речек белели пушистые кисточки, и все улыбалось ласковому весеннему солнцу. Лишь далеко на горизонте темнели бурые отвалы, башни копров и дымящиеся трубы.

Рюдигер высунулся из окна. Да, это был Кривой Рог. Поезд опять пересек реку, поменьше, чем Днепр, но все же мощную и многоводную — Саксагань. Рюдигер развернул на коленях карту. Сколько раз дома сидел он над этой картой, сколько раз Лора подтрунивала над его усердием.

— Фридрих, у людей совершенно неправильное представление о тебе. Они и не подозревают, что дома ты становишься мечтателем и строишь воздушные замки, как ребенок. А все считают тебя человеком холодным и рассудительным, — говорила она, ласково гладя его по небритой щеке.

А почему бы ему не радоваться и не строить замков? Он собрал все атласы и книги, какие только можно было найти, и прочел все, о чем стоило знать. И вот его мечта сбылась, перед ним лежал Кривой Рог. Украина была страной древней культуры, а не дикой заброшенной пустошью, утопающей в болотах и грязи.

Вон там, западнее, у городской окраины, Саксагань впадала в Ингулец. Дальше их воды текли вместе, впадали в Днепр и, миновав Херсон, вливались в Черное море.

Рюдигера встречали торжественно, со знаменами. Медь духовых инструментов сверкала в лучах весеннего солнца. Бородачи, подростки, женщины в красных косынках, пионеры — все окружили его, все хотели пожать ему руку, обнять, что-то спросить. И он жал чьи-то руки, кого-то обнимал, отвечал на чьи-то вопросы.

Кривой Рог! Таким он ему представлялся, таким ему следовало быть, таким он и оказался в действительности. Такими и были рудники, и металлургические заводы, и люди, которым Брозовский писал от имени их ячейки. Например, вон тот, Рюдигер знал его, хотя никогда в глаза не видел. Иным он быть не мог. Это его подпись стояла под ответным письмом. Рыжебородый, с бронзовыми от загара лицом и руками, с волосами, отливавшими медью.

Он стоял рядом с ним на наскоро сколоченной трибуне перед копром рудника имени Феликса Дзержинского. Горняки густой толпой заполнили шахтный двор. Он говорил, и Рюдигер слышал гром аплодисментов тысяч мозолистых ладоней. И — тишину во время его речи. Вдруг он почувствовал, что его самого подталкивают вперед. Но голос изменил ему, волнение перехватило горло. Тысячи взоров в немом ожидании скрестились на нем.

В столовой он сидел рядом с Рыжебородым за добела выскобленным столом; вокруг сидели забойщики, откатчики, тягали, все — друзья, товарищи, и все ели борщ с бараниной, закусывая ржаным хлебом.

Вон тот великан, чуть не достававший головой до потолка, вполне мог сойти за брата Юле Гаммера. У него были такие же огромные руки и низкий рокочущий бас. Он и был его братом, несмотря на чужую речь, мягкую и задушевную. А тот вон, коренастый, с широкоскулым лицом и рубцами на лбу, то был Брозовский. Он так же держался, так же двигался, так же уверенно, рассудительно и неторопливо говорил. Рюдигер нашел всех — молодого Пауля Дитриха, старшего сына Брозовского, забойщиков, откатчиков и тягалей. Никакой разницы не было, горняки всюду оставались горняками.