ятого марта, когда станут известны результаты выборов в новый рейхстаг, которые принесут фюреру абсолютное большинство, в Эйслебене, у подножия памятника Лютеру, должно быть сожжено Криворожское знамя. За сожжение знамени, за победу на выборах, за окончательное поражение коммунистов собирался он выпить выигранное шампанское.
Лингентор полагал, что знает Брозовского лучше. В свое время Брозовский причинил ему немало хлопот. Дело тогда зашло так далеко, что генеральный директор «пропесочил» его, Лингентора, словно рядового чиновника. Лингентор знал: Брозовский знамени не отдаст.
Альвенслебен только усмехнулся и заверил Лингентора, что тот ошибается. Пусть только этот большевик попадется ему в руки. У него, Альвенслебена, заговорит любой.
И вот этот момент наступил.
— Ну, как дела? — нетерпеливо спросил Альвенслебен.
— Ничего не получается, крейслейтер. — Лёвентин вытянулся по стойке «смирно».
— Очень мило. Тоже мне герои.
Брозовский лежал без сознания на полу.
— Принесите воды. Сейчас очухается.
Они облили его, встряхнули, поставили на ноги. И не добились никакого ответа.
Альвенслебен, сидя на диване, покачивал ногой. Его надменное лицо чуть потемнело.
— Так, значит, не хочет. Заговорит потом. Все образуется. — Он поиграл хлыстом перед глазами Брозовского. — С сегодняшнего дня вашим праздничкам конец… Дом обыскали? — обратился он к Лёвентину.
— Поверхностно.
— Тогда приступайте. — Он вышел на улицу.
В доме все перевернули вверх дном.
Четверо Брозовских молчали. Они не слышали ни звука, едва шевелились; они молчали. Потом старших вывели из дома, и младший остался один.
Когда — последней — вытолкали его мать, он уткнулся лицом в спинку дивана и зарыдал…
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
После двадцатичасового ареста Минну Брозовскую выпустили. Она бесстрашно потребовала, чтобы освободили ее мужа и сына. Фейгель, холодно усмехнувшись, указал ой на дверь.
Лёвентин, который всю ночь до полудня «занимался» Брозовскими-мужчинами, распорядился избавить его от старухи. А «чурбаки» эти у него заговорят, он их доведет до кондиции.
— Убирайся и радуйся, что выбралась отсюда живой, — кричал на нее Фейгель. — Ишь чего захотела — выпустить мужа и сына, — они свое с лихвой заработали! Выпустить… Чтобы они опять шатались по всей округе со своим дерьмовым флагом? Печатали листовки и устраивали сборища? Мы прикрыли их лавочку! Нынче ветер подул с другой стороны. Смотрите не вздумайте чего-либо там устраивать!
Начало смеркаться, когда Брозовская вышла на улицу; держась за стены домов, она с трудом потащилась в гору. Кровь стучала в висках, казалось, голову стиснули железным обручем. Минна даже не чувствовала встречного ледяного ветра, пронизывавшего ее насквозь. Внутри у нее все окаменело.
Она не удивилась, обнаружив, что входная дверь не заперта. Веник, задвинутый в дверную ручку со стороны прихожей, поддался легкому нажиму и выпал. Ступив в пустую холодную прихожую, Минна зябко поежилась. Потом отворила дверь в комнату и увидела, как притаившийся за печкой Вальтер схватил приготовленный топор.
— Сынок!..
Глаза мальчика светились зелеными огоньками, его била дрожь. Он положил топор и кинулся к матери. Опустившись на стул, Минна привлекла сына к себе. Она должна взять себя в руки. А для этого ей необходимо сейчас побыть одной, ничего не слышать, не видеть, только думать и думать о том, что случилось; все существо ее взывало к отмщению, только к отмщению. Безотчетно она прижала к себе Вальтера.
Он прильнул головой к ее груди, мать слышала, как колотится его сердце.
Из его покрасневших, воспаленных от долгого плача глаз выкатилась одна-единственная слеза. Когда рука Минны коснулась его исцарапанных ушей, он невольно отпрянул, но потом еще крепче прижался к матери. Вальтер не проронил ни звука, только скрипнул зубами, словно разгрыз стекло.
Постепенно она овладела собой, ее рука ласково и бережно поглаживала взлохмаченные волосы мальчика. Он остался у нее единственный. Зачем он живет, зачем она родила его?
Над репсовым диваном тикали косо висевшие на стене ходики. Их монотонное тиканье гулко, словно в подвале, отдавалось в тишине. Минна не обращала на них внимания, не слушала их. Она не знала, сколько времени прошло. Ей казалось, будто время и все вокруг остановилось. Она бессознательно поглаживала голову сына. Что-нибудь сказать ему не было сил.
Через разбитое окно ветер шевелил обрывки гардин. Дуло. Минна не замечала этого. Небольшая люстра с подвесками из зеленого бисера покачивалась на сквозняке, бросая призрачные блики на лицо женщины. Ее щеку, от подбородка до уха, пересекал широкий запекшийся рубец. На пальцах засохла кровь. Минна не видела этого. Ее опустошенный взгляд был направлен на печку. Когда ворвались нацисты, схватили ее за горло и толкнули в угол, она тут же потеряла сознание. Поэтому она не знала, что, падая, ударилась об острый край печки, что этот страшный удар рассек ей щеку. На ее шее был большой кровоподтек всех цветов радуги — от бледно-желтого до иссиня-черного.
Вальтер устал стоять. Он обессилел. Почему мама ничего не говорит? Всю ночь и весь день он просидел в ожидании на табуретке у печки. Выходил только за топором и задвинул веник в ручку наружной двери, чтобы не открывалась. Ведь кто-нибудь должен был прийти, не могли же оставить его одного.
Худенькое тело мальчика сотрясали рыдания. Ни он, ни мать еще не проронили ни слова. Только тикали часы да говорила разоренная комната.
Беда нагрянула вчера вечером, это было совсем недавно. Того, что не знали мать с сыном, знала комната. Она знала, кто сдвинул стенные часы, — потому они и висели сейчас криво, — и заглядывал за них в поисках листовок; знала, кто прорезал репсовую обшивку дивана, — из прорех вылезла травяная набивка; знала, кто поставил посреди комнаты платяной шкаф, сорвав с петель дверцы и выбросив на пол одежду.
Мать с сыном лишь смутно помнили все эти события, затуманенные в их сознании криками, болью и кровью и потому не запечатлевшиеся в точной последовательности…
Часы, жалобно скрипнув, внезапно остановились. Раздался еще один короткий звонкий удар, и они умолкли. Маятник с легким дребезжанием скользнул по обоям и повис. Стрелки показывали двадцать один час, минута в минуту. Прошли ровно сутки.
Минна поднялась и, вытянув голову, вслушалась в тишину. Постепенно ее сознание начало отмечать, что произошло в их маленькой гостиной. К ней возвращалась утраченная чувствительность, пелена, затуманившая ее глаза, прорвалась. Минна прижала к себе Вальтера и все вспомнила.
Да, прошло всего двадцать четыре часа, не больше. А поначалу ей казалось, будто после этого страшного сна прошли годы. Но то был не сон, ее окружала горькая действительность. Прошел лишь один-единственный день. И какой день! Она не забудет его до самой смерти.
Морщинистая кожа вокруг ее рта натянулась, Минна глубоко вздохнула, сжала и разжала руки — хрустнули суставы. К ней заметно, приливами, возвращалась ее энергия. Минна взяла сына за плечи и, отстранив от себя, посмотрела на него так, словно впервые увидела.
— Что с тобой сделали!.. Мы им еще отплатим! Разве это люди! Звери, звери…
Она подошла к дивану. Пальцы ее лишь на секунду коснулись забрызганной кровью камчатной скатерти, брошенной на спинку дивана. Скатерть здесь, Минна только не сразу заметила ее, когда вошла. Да она и должна быть здесь. Бандиты до последней минуты требовали указать, где спрятано знамя. За эту скатерть, за знамя, которое хранилось в ней, идет борьба, борьба за то, что́ знамя это значит для мансфельдских горняков. Всего лишь на секунду ее пальцы прикоснулись к скатерти, затем Минна бережно расправила ее и постелила на стол…
Чтобы описать, как выглядит квартира после произведенного штурмовиками обыска, не найдется подходящих слов, надо изобретать новые. У Минны Брозовской для этого не было времени, да она и не ставила перед собой столь честолюбивые планы. Засучив рукава блузки, как это делала обычно, когда приступала к тяжелой работе, она резким взмахом головы отогнала от себя мрачные мысли. Надо было приниматься за дело.
Мансфельдским горнякам в своей жизни приходилось много работать, они строили дома из глины, смешанной с рубленой соломой, из шлакоблоков — больших, блестящих черных кирпичей, которые они сами формовали на шлаковых отвалах, — но разрушать, громить дома им еще не приходилось ни разу. Это право оставили за собой наемники третьего рейха, которые облили бензином ковровые дорожки и перила в здании рейхстага и подожгли его.
Именно об этом думала Минна Брозовская, и это прочно засело в ее сознании. Она орудовала веником, мыла, подклеивала фанерные дверцы шкафа, обои. Выносила мусор и битое стекло, разравнивала вскопанный нацистами глинобитный пол на чердаке, смачивала водой и утрамбовывала его, прилаживала оторванную дощатую перегородку, замазывала печную трубу, убирала сажу и мыла пол.
За полчаса слепого, яростного разрушения можно натворить многое. Она трудилась несколько часов. Давно уже миновала полночь, когда Брозовская наконец присела, сложив на коленях руки.
Глаза ее излучали ясность и спокойствие. Она убедилась, — не осознавая этой мысли во всей ее широте, — что работа помогает справляться с ударами судьбы. Пусть вокруг гибель и разрушение, жизнь все равно продолжается и идет вперед. Им не убить ее.
Вальтер спал в верхней комнате. На место разбитых стекол он вставил картон, но бокам входной двери вбил и стену скобы и заложил дверь брусом. Потом присел на ящик с углем и задремал. Мать отнесла спящего сына наверх и уложила в постель.
«Чертов гаденыш! — крикнул ему вчера Длинный с хлыстом. — Все это отродье надо вздернуть». А Толстый снова и снова скручивал ему уши. Мальчик лишь изредка бросал взгляд на отца, на мать, на брата — и молчал.
Да, он был ее отродьем, ее! Минна гордилась им. Она долго сидела, задумавшись. Думала о муже, о старшем сыне, о Вольфруме, которого едва узнала, когда его, словно куль, проволокли по коридору. Что с ними будет? Ответить на это она не могла. Она знала только одно, и мысль эта накрепко врезалась в ее сознание: знамя, зашитое в камчатную скатерть, которую старший сын подарил ей к серебряной свадьбе, это знамя не должно попасть в руки врага. Ни за что!