Кризис культуры и культура кризиса у Льва Толстого — страница 1 из 4

ЖИЗНЬ ТОЛСТОГО так гениальна, его эпоха так сложна, его творчество так огромно, что как-то не решаешься прикасаться холодными инструментами критического анализа и разбора к этой исключительной совокупности величин. Может быть, мы всё еще во власти толстовского мифа, покорившего современников в Европе и во всем мире, как еще, пожалуй, не случалось и, вероятно, больше ни разу не повторилось. Может быть, мы по-прежнему под гипнозом этого человека, писателя, моралиста, решившего быть учителем жизни и бывшего самым тревожным и самым тревожащим из всех учителей. Может быть, помимо его личности нас притягивает другая загадка, загадка России, ее судьбы, ее духа, России, которая вместе с Толстым обрела свои символы в Ясной Поляне и Астапове, двух затерявшихся селениях, поднявшихся до уровня универсальных пространств, почти наравне с ее столицами. Даже Достоевский, имя, которое принято и можно ставить рядом с Толстым, даже Достоевский держит на меньшем от себя расстоянии и охотнее поддается анализу.

Однако мы должны посвятить наш разговор критическому рассмотрению Толстого не только потому, что собрались на посвященный ему симпозиум. Мы должны подойти к Толстому критически потому, что, преодолев начальный момент благоговения и дистанции, сразу же отдаем себе отчет, что его жизнь, его эпоха, его творчество слишком полны интеллектуального вызова, чтобы для нас можно было ограничиться непосредственным читательским наслаждением.

Когда имеешь дело с Толстым, кажется, что перед тобой запутанный клубок. Говоря о Толстом вообще, больше всего прибегают к словам «противоречие» и «кризис». Они уже стали ходячими в нашем повседневном лексиконе. И уже совсем банальным представляется нам то, что не является «сложным и противоречивым», как принято выражаться, используя это постоянное словосочетание. С другой стороны, мы сжились с «кризисом», и ничто уже не способно укрыться от его перманентного господства. И все же противоречия и кризисы в Толстом берут за живое и нас, изумляя, а затем порождая стремление внести ясность. Кто же этот человек, все имеющий и все отрицающий? Кто же этот писатель, царящий в литературе и проклинающий свое царство, и отправляющийся в изгнание одиночества и смерти? Что представляет собой мир, послуживший театром для этого таинства?

История критики – это череда ответов на подобные вопросы. И нет критика, у которого не было бы естественной самонадеянной веры в то, что он даст на них самый исчерпывающий, самый глубокий, самый убедительный ответ. Я здесь хотел бы ограничить себя задачей – не берусь судить, насколько она легче или труднее, – добавить к старым новые вопросы. Вернее, по-другому поставить уже известные. И при этом рассмотреть некоторые уже имеющиеся ответы и постараться увидеть, какие проблемы в них кроются.

Начнем с ленинских статей о Толстом. Не с целью повторного механического цитирования и не для извлечения из них потаенного смысла, но потому, что они представляют особый интерес уже фактом принадлежности антиподу Толстого, восторжествовавшему в России XX века. В какую критическую перспективу поместить работы Ленина о Толстом?

Существуют три направления в критике, с наибольшим постоянством и оригинальностью проявившие свои силы в критическом анализе толстовского творчества: религиозно-философское, от Мережковского до Шестова, формалистическое, от Шкловского до Эйхенбаума, и марксистское – от Плеханова до Ленина. Кроме того, существует широкая эклектическая область академических исследований, часто значительных по результатам. И наконец, существует целый набор глубоких и проливающих свет суждений, высказанных писателями, – от Горького до Бунина, от Пруста до Томаса Манна.

Марксистскому направлению, разумеется, не принадлежит привилегия непревзойденного или монопольного прочтения толстовского наследия. Марксисты, писавшие о Толстом в то время, были не литературными критиками, а политиками, при этом политиками, стремившимися к глобальному охвату действительности. Самая полиморфность и металитературность фигуры Толстого толкала их на путь анализа, требовавшего оценки, как не было до этого ни с одним писателем. Даже Достоевскому не удалось привлечь к себе внимания тогдашних марксистских критиков. И это Достоевскому, единственному русскому писателю, которого отличала та же широта мысли, единственному, кто был равен Толстому в воздействии на культуру своего времени.

Это объясняется не только тем, что Толстой был жив и непосредственно присутствовал, а скорее всего тем, что у Толстого, социального обличителя и проповедника, были точки соприкосновения и близости с рабочим движением, в то время как Достоевскому принадлежит самая проницательная критика социализма и революции, причем критика анализируемого явления у него тем более осложнена, что родилась из личного опыта, а не со стороны.

На фоне марксистской критики начала столетия резко отличаются новизной подхода выступления Ленина и Розы Люксембург. Историко-литературный интерес, которого заслуживают и в наше время их работы о Толстом, станет понятней, если вспомним статьи, посвященные той же самой теме, написанные тогда таким политическим мыслителем, как Плеханов, и таким активным политиком, как Троцкий. Эти работы, не лишенные критического чутья, стараются определить центр толстовского мира. Их краткое рассмотрение позволит нам лучше понять значение перспектив, открытых Лениным и Люксембург.

Как Плеханов, так и Троцкий, а впоследствии многие другие представители марксистской социологии, настаивают на одном аспекте биографии Толстого, а именно, на его аристократическом происхождении. Плеханов пишет: «Толстой был и до конца жизни остался большим барином»note 1 . А Троцкий утверждает: «Он был с первых лет сознания и остался до сегодняшнего дня аристократом в последних самых глубоких тайниках своего творчества – несмотря на все дальнейшие кризисы его духа»note 2 . Эти суждения, как будто очевидные, в действительности ведут к далеко не очевидному, и даже дискуссионному выводу, как увидим ниже. То есть они ведут к тому, что превращают Толстого-писателя в затворника его социальной среды – по происхождению и по воспитанию дворянской. И здесь-то возникает первый вопрос: какую роль играет дворянский мир у Толстого? К этому вопросу примыкает другой – вопрос об отношении между Толстым – писателем-аристократом и миром революции. В этом пункте Плеханов и Троцкий, воздавая должное силе толстовского социального обличения, подчеркивают неблизость и непричастность писателя к революции.

Сразу же встает еще один вопрос: какова связь Толстого-художника с Толстым-моралистом? Здесь Плеханов и Троцкий усматривают противоречие. Суть вопроса в том, имеет ли место тотальное механическое противопоставление между художественным творчеством и доктриной у Толстого или же существует глубинное ядро, объединяющее эти два аспекта в едином творческом акте? Разумеется, то же самое справедливо не только в отношении Толстого, но и целого ряда других писателей, например Достоевского. Кому знакома история марксистской критической мысли, тот помнит, какие битвы бушевали в Советском Союзе, особенно в 30-е годы, вокруг вопроса об отношении художественного творчества и мировоззрения.

Плеханов считает, что самое резкое противоречие в Толстом порождено борьбой христианского и языческого начал. Христианская религия воспитала в Толстом аскетически-ригористический взгляд на человеческую жизнь. Но языческая любовь к жизни, ключом бьющая в Толстом, противоречит такому ее христианско-аскетическому отрицанию. Толстой был художником, только когда язычник брал верх над христианином. Вся его эволюция идет под напором этих двух сил, пока окончательно не побеждает христианский элемент. Таким образом, возникает еще одна неизменная проблема толстоведения: какова связь христианского и языческого начал, мира духа и мира плоти?

Троцкий тоже находит у Толстого одно коренное противоречие, давая ему интерпретацию скорее психологического, чем культурного характера. В душе писателя как бы сосуществуют два этажа: «на верхах сознания свила себе гнездо философия опрощения и растворения в народе», а «с низов, оттуда, где коренятся чувства, страсти и воля, на нас глядит длинная галерея предков»note 3 , иными словами, глубоко въевшийся дедовский аристократический дух, составляющий истинную основу внутреннего мира Толстого. От этого психологического и социологического определения Троцкий переходит к идеологическому и опознает в Толстом «аристократически-консервативное крыло»note 4 народничества.

Статьи Ленина переносят в совершенно иной план анализа. Пожалуй, нелишне обратить внимание на то, что эти статьи в свою очередь многое проясняют в сложном ходе мысли и в складе ума самого Ленина. Здесь мы только отметим, что Ленину совершенно чужд тип психологического анализа, к какому прибегают Плеханов и Троцкий, – он рассматривает Толстого в чисто историческом плане. Уже в заглавии своей первой статьи Ленин выдвигает тезис, звучащий неожиданно после всего того, что нам пришлось услышать о непреодолимом аристократизме Толстого и о его отдаленности от революции. Ленин заявляет, что Толстой – «зеркало русской революции», имея в виду революцию 1905 года, вскоре после которой была написана статья. Это – заезженное, особенно в СССР, набившее оскомину определение, но, если отвлечься от удушливой атмосферы ленинского культа и подойти к этому определению критически серьезно, то оно заставляет задуматься. Далее Ленин уточняет: «противоречия во взглядах и учениях Толстого не случайность, а выражение тех противоречивых условий, в которые поставлена была русская жизнь последней трети XIX века»note 5 . Следовательно, мы имеем дело с противоречивым «зеркалом», поскольку противоречива сама революция, в нем отражающаяся. Проблема толстовских противоречий из культурно-психологической становится уже историко-социальной. Важно другое ленинское замечание, высказанное в одной из последующих статей: понимание Толстым причин «надвигавшегося на Россию» кризиса и средств выхода из него, говорит Ленин, «свойственно только патриархальному, наивному крестьянину, а не европейски образованному писателю»