Кроха — страница 17 из 70



Расплатой за мое «шпионство» в спальне вдовы («шпионство» – это ее словечко) стало то, что мне больше не дозволялось подниматься наверх по вечерам.

– Прошу тебя, Мари, не расстраивай ее, – умолял меня Куртиус.

Мне, кроме того, больше не дозволялось убираться в спальне моего наставника, эту заботу вдова теперь взяла на себя. Я превратилась в обычную прислугу на кухне – ну или чуть больше этого. Сидя на кухне, я просто кипела от возмущения. Я возмущалась-возмущалась и наконец, не в силах больше это терпеть, отправилась в ателье и без стука вошла.

– Если я прислуга, то мне надо платить! Ученикам никто не платит, а вот служанкам платят – это я точно знаю!

– Мари, ты что здесь делаешь?

Я прервала беседу Куртиуса с вдовой. По их жестикуляции я поняла, что речь шла о деньгах. И протянула руку. Вдова рассмеялась.

– Нет денег? – спросила я.

– Видишь ли, – ответил Куртиус, – я хочу тебе платить. И когда-нибудь я тебе заплачу. Но сейчас у нас денег в обрез. Позже у нас безусловно появятся деньги. Но не сейчас. А пока, Крошка, тебе платят едой и жильем.

– Мне должны платить! – не унималась я. – Я в этом уверена.

– Возможно, ты права. Я не знаю, как это принято в Париже. Все будет хорошо.

– Точно?

– О да!

Вдова что-то проговорила. Куртиус чуть улыбнулся.

– Э-э… Мари, думаю, тебе надо уйти.

– Сударь, вы именно так думаете?

– Э-э… да, Мари, да.

– Тогда я ухожу.

Но в том доме мне было некуда идти. Только на кухню. Если я уйду из дома, что станется со мной? Похоже, у меня не было иного выбора, кроме как оставаться там, это был мой единственный выбор в жизни. А иначе я могла просто упасть бездыханной, как та мертвая женщина в уличной канаве. И кроме того, я не могла сбежать от своего наставника. Разве он без меня справится? Вдова же его просто проглотит заживо. И переварит.

Глава четырнадцатая

Два Эдмона на кухне

Стоя на кухонном табурете, я сдирала шкуру с кролика и, наверное, была очень сосредоточена, потому как внезапно услыхала шорох. И поняла, что не одна. За моей спиной стоял сын вдовы: он долго смотрел на меня, пока я не оглянулась.

– Не трогай! – произнесла я на его родном языке. И после паузы добавила: – Благодарю!

И заметила, как его уши тотчас покраснели. У него были, теперь я должна сказать, самые выразительные уши, какие я только видела в жизни. Его лицо всегда оставалось бледным, на нем ни один мускул никогда не дрожал, а вот уши багровели. Помолчав, мальчик едва заметно кивнул, словно долго обдумывал нечто очень серьезное и наконец пришел к какому-то выводу. Он сунул руку в карман, порылся там и выудил истрепанную куклу, сшитую из холстины.



– Эдмон, – произнес он, ткнув пальцем в куклу.

– Эдмон? – переспросила я, указав на куклу.

– Эдмон, – повторил он.

– Эдмон? Эдмон и Эдмон?

Он кивнул. Мальчик назвал холщовую куклу в свою честь. И кукла эта, как я заметила, была близкой родственницей портновского манекена, изготовленного в виде покойника-портного. Ага, значит, в мрачном доме Пико семейные типажи имели свои дубликаты. То есть тут обитала семья во плоти, но еще и вторая семейка – из холстины. Поначалу это холщовое семейство оставалось незаметным. Холщовые люди держались особняком, не бросаясь в глаза, сбившись в угрюмое печальное племя. Но со временем их грубый материал заявлял о себе, становился явственным, проступал сквозь небрежно очерченные человеческие формы едва слышными вздохами. Холщовые люди заполняли пустое пространство. Человеческие чувства, сшитые из лоскутков, надежды, таящиеся в полумраке. Мне показали холщовую копию Эдмона – сына портновского манекена. Я молча смотрела на куклу.

Потом, подумав, вымыла руки, после чего аккуратно вынула свою.

– Марта, – представила я ее Эдмону. Эдмон уже видел ее раньше, но не знал, как ее зовут.

Я положила Марту на стол. А он бережно положил рядом Эдмона. Кукольный Эдмон был сшит из десятка или дюжины разных кусочков холстины, в основном серого цвета, туго обернутых толстыми нитками, так, чтобы холщовое тело не развалилось. Его туловище состояло из вырезанных или вырванных кусков ткани, и я так и не поняла, где у него руки и ноги. Куклу много раз ремонтировали, судя по множеству ниток и новых лоскутков, прилатанных поверх старых. Миниатюрный холщовый мальчик, хранитель домашних секретов, крошечный человек, о ком надо беспокоиться и с кем можно шепотом беседовать. Мы сидели за кухонным столом, я глядела на кукольного Эдмона, а живой Эдмон смотрел на мою Марту, и так продолжалось до тех пор, пока живой Эдмон не вернул кукольного Эдмона в карман, встал и, ни слова не говоря, вышел за дверь. Я осознала всю важность этой встречи. Он полностью открылся мне единственным доступным ему способом: с помощью влажной и мятой холщовой куклы. Это был первый визит Эдмона на кухню.

Потом всякий раз, когда его мать уходила из дома, бледноликий молчун навещал меня. Эдмон приносил с собой пуговицы, чтобы чем-то занять себя, выстраивая их в шеренги на своей коленке. Поначалу он не произносил ни звука. Я пыталась его нарисовать, но как только карандаш касался бумаги, чтобы по своему обыкновению начать портрет с носа, я смущалась, потому как в его носе не было ничего примечательного, как и в глазах, да и в губах, – только в его ушах, когда они краснели, было нечто особенное.



Сначала я опасалась, что в холщовом дубликате индивидуальность выражена лучше, чем в живом мальчике. Но чем больше я на нем концентрировалась, тем больше проявлялся его характер – так жук-точильщик появляется лишь после того, как разлетятся все остальные насекомые, кружившие над трупом, а ты остаешься в одиночестве на ночное бдение. Однажды я ухватила его скрытый характер, поймала-таки его карандашом, а потом уж разглядела очень отчетливо – словно он был загадкой, которую я сумела разгадать.

У Эдмона были пухлые губы, зеленые глаза, не вполне симметричные ноздри, около переносицы виднелись веснушки, а под затылком на шее – небольшая родинка. Я принималась рисовать его несколько раз, пока он к этому не привык. А через какое-то время, если я его не рисовала, он, похоже, чувствовал себя не в своей тарелке.



В те дни я еще пребывала в тумане иноземца, как называл это состояние месье Мерсье, и это означало, что я существую, но как бы не вполне. Я мало что понимала помимо тех немногих слов, которые вдова вбила мне в память. А потом, когда она уходила с моим наставником по делам, у меня появился новый ментор. Стоило Эдмону зачастить ко мне на кухню, как я решила, что ему будет тут чем заняться – не все же доставать своего холщового двойника и раскладывать пуговицы на коленках. Я взяла тряпку – этому слову меня обучила вдова – и показала ему.

– Тряпка, – произнесла я по-французски. – Тряпка, тряпка.

Эдмон ничего не ответил.

Я указала на окно.

– Окно, – произнесла я. Потом указала на куриную тушку, висящую на крючке.

– Курица, – сказала я. – Курица.

Эдмон ничего не ответил.

Я указала на пуговицу в его ладони. Ткнула в нее пальцем. И снова ткнула.

Наконец он спросил на своем языке:

– Пуговица?

– Пу-го-ви-ца! – ответила я.

Только после слов «сорочка», «воротник» и «волосы» он наконец сообразил, что от него требуется: учить меня французским словам. Мы отправились в портняжное ателье, которое, совсем заброшенное его матерью, стало теперь его владением. Я указывала на тот или иной предмет, а он называл его по-французски, и я должна была запоминать, а он в следующий раз устраивал мне экзамен. Он очень серьезно подошел к этому делу. Когда я ошибалась, его невыразительное лицо досадливо искажалось, но он никогда не повышал голос. Он всегда был со мной тих и вежлив.

Я овладевала французским с помощью языка портных. Точно так же, как мой наставник показывал мне разные приемы своего ремесла, так и Эдмон учил меня тому, что сам знал. Моими первыми французскими словами были не «кошка» и «мышка», а «нитка», «ножницы» и «катушка». Я знала, как сказать «вставка-клин» прежде, чем выучила «спокойной ночи», «мешковина» – раньше, чем «здравствуйте», «ситец» – до «привет», «наперсток» – до «псалтырь». Я знала, что такое craquette и poinçon, marquoir и poussoir, mesure de colette и mesure de la veste[3]. Я окунулась в водоворот таких слов. Самым главным предметом в жизни Эдмона, помимо холщового Эдмона, была его измерительная лента – длинная тонкая полоска кожи с крупными и мелкими насечками на боку. В ателье имелись и другие приспособления для снятия мерок – например, длинные деревянные рейки с цифрами сбоку, но лента была собственностью Эдмона: он повязывал ее на талию, когда не пользовался. Эдмон снимал с меня мерки. Через много месяцев после начала наших тайных уроков французского мне уже было недостаточно уметь говорить: «Меня зовут Мари», – теперь мне надо было сказать: «Меня зовут Мари, мои плечи два с четвертью дюйма шириной, а шея – семь дюймов и полчетверти, руки от подмышки до обшлага рукава пятнадцать дюймов и одна треть, длина моей ноги – шестнадцать и одна седьмая, а окружность талии – семь дюймов и одна треть». К тому времени, как с помощью Эдмона я узнала свои размеры, я уже понимала большей частью все, что он мне говорил. Позже я требовала от Эдмона большего. Мне хотелось читать книги, хрестоматии, чтобы они мне помогали учить язык. Я не желала ограничивать себя портняжным словарем. Благодаря наставничеству Эдмона мой французский прогрессировал. Я быстро догнала моего наставника, опередившего меня в овладении французским, а вскоре уже и обогнала его, ибо вдова порой останавливала меня и вопрошала: «Откуда ты знаешь это слово? Я тебя этому не учила!»

Стоя перед магазинными манекенами в передней, Эдмон обратился ко мне в свойственной ему манере – тихо и вкрадчиво, со множеством подробностей:

– Позволь я покажу тебе наши витринные манекены. Мы продаем их магазинам на рю Сент-Онорэ, штук по пять в год. Некоторые мужские, некоторые женские, вот они, рассмотри их внимательно. У них одинаковые лица и одинаковые выражения, вот видишь, независимо от их пола. Они различаются только тем, что одни сидят, а другие стоят, у одних есть грудь, а другие слегка шире в бедрах. Больше тех, кто стоит, чем тех, кто сидит. И всех их сделали по образцу моей фигуры, ты заметила? С меня сняли мерки и на их основе сделали манекены: и женские, и мужские. Это была идея маман, ей нравится, что по всей рю Сент-Онорэ я стою в разном платье. Можно сказать, все они мои братья и сестры.