стекло, она выполнить не могла. И ей как будто было стыдно за то, что сейчас на стекле, которым защитили от людских рук ее умильную красоту, отражается голое лицо восхищенной Светки, моргающей короткими ресницами. И в кроличьи Светкины глаза попадает резкая игра драгоценных камней, мешающая Светке посмотреть на Богородицу как на мать, а Богородице – увидеть в Светке ребенка.
Светка вдруг нахмурилась – заметила черное пятнышко на стекле. Оно пряталось над парчовым рукавом, почти сливалось с узором. Светка надела тряпку на указательный палец и принялась тереть, словно ластиком по бумаге. Пятнышко не оттиралось. Света пыхтела, наваливаясь на оклад. Схватила тряпку всей пятерней и с силой провела по стеклу. Стекло взвизгнуло, и Светка тихо отпрянула, задрожав. Визг, похожий на женский крик, пронесся по всему храму, поднялся к беленому синюшному потолку, запутался в подсвечниках паникадила, хотел пробиться в алтарь, но у царских врат умер.
Выпустив тряпку, Светка закрыла лицо резко пахнущей рукой и заплакала. По стеклу иконы гулял оконный свет, шевеля зрачки Богородицы, сужая ей веки. Та как будто теперь насмехалась над Светкой, над желанием некрасивой Светки сделать саму Богородицу идеальной. Светка отняла руку и в блике, прицепившемся к парчовому рукаву, увидела: черное пятнышко сидело с той стороны стекла, и было оно не пятнышком даже, а маленьким паучком, засохшим после того, как выполнил свою работу – может быть, сплел кружева для рукавов Богородицы. Светка чему-то улыбнулась. Поправила волосы, глядясь в стекло, как в зеркало.
– Я такая страшная сегодня, – сказала она картаво. – Как чертиха.
Светка пересекла храм – к противоположной стене. Там она остановилась возле святителя Николая, всего, с ног до головы, одетого в серебряный оклад. Оклад тускло мерцал, как старые доспехи. Из круглых дырок, прорезанных в нем, выглядывали лишь коричневое, как печеная картошка, лицо, перст и стопы. Светка смотрела на святителя снизу вверх. Потом подняла бутылку к самой его макушке, хотела прыснуть, но передумала и спустила руку ниже – на середину. Туда, где в доспехах с той стороны был выдолблен крест. Прыснув, Светка начала тереть снизу вверх. Мыльные разводы прочертили пенный нимб над головой святителя. Усердствуя, Светка встала на цыпочки и слишком навалилась на икону. Святитель качнулся, щетинясь доспехами. Светка охнула и, прежде чем схватить икону руками, удержала ее животом.
Всплеснув тряпкой, она отошла от иконы и смотрела, как успокаивается окладная дрожь. Наверху виднелись сухие разводы – кто-то, как и Светка, протиравший икону до нее, не дотянулся до верхушки.
Раздались тихие шаги. В храм вошла монахиня. Ряса мягко обнимала ее плотные плечи. В руках она несла короткий веник. Зайдя в закуток, где стояла рака, монахиня принялась мести. Шорох прутьев о холодный каменный пол полетел в стороны.
Светка двинулась дальше, ступая осторожно, как если бы пол мог провалиться под ней. Прыснула в лицо какого-то старца с тонкими, как у женщины, бровями. Резкая струя полоснула его по глазам, но рисованное бледное лицо его не сморгнуло, не дернулось. Белый плевок пены потек по его тонкому носу с заостренным кончиком, по белым усам, обнимающим концами окладистую раздвоенную бороду. Седые волосы его, разделенные прямым пробором, кудрявились за спиной. Он был одет в белую рубаху, в накидку и сидел, как будто выставив вперед босую левую ногу. Пальцы на его ноге были старые, прелые от этой самой старости и белые. Прижимались плотно один к другому, словно старец этот всю жизнь носил тесную обувь, не снимая. Ниже большого пальца выпирала подагрическая шишка с отложением солей. И сам старец, весь бледный, весь какой-то бескровный, был соленым. Выточенным из большой глыбы соли.
Светка провела тряпкой по его лицу. Из-под серой мокрой материи высунулись глаза – черные. Светка начала смотреть в них. То они казались женскими, то мужскими. То пустыми, то полными. Только казалось почему-то, что они никогда не плакали и не заплачут. А тому, кто в них смотрел пристально и подолгу, самому хотелось расплакаться.
Светка скрипнула тряпкой по его стопе, выглядывающей из-под рубахи. Круговыми движениями хорошенько протерла его подагрическую шишку – по часовой стрелке.
– У меня у деда тоже такая шишка была, – сказала она, поднимая на старца глаза и быстро их опуская. – Он участник войны – Отечественной, – продолжила она громче, и пугливое эхо метнулось в сторону, соединившись с чиканьем веника. – Его после войны мучили воспоминания, – тише сказала Светка. – Он никогда не плакал, и у него выросли соляные шишки на ногах. Он их еще в кипятке парил.
Старец сквозь чистое стекло смотрел на Светку так, будто собирался прожечь в ней соляную дырку. И белый соленый перст он поднял как будто не для того, чтобы перекрестить Светку, а чтобы пульнуть ей в голову больный щелбан. Он был не добрый. И он был не злой. Голову его одевал треугольный нимб. Рядом с ним сидел Христос, выставив вперед правую ногу. В правой же руке он держал крест. Большой, сбитый из бревен. Почему-то в тонких пальцах Христа крест смотрелся пушинкой. Голая стопа его властно придавливала землю. Стопа эта совсем не подходила к его тонкому узкому лицу и кротким глазам, которые словно говорили: «Я прощу тебе то, чего Мой Отец простить не смог».
Светка щурилась, стараясь прочесть вертикально спускающиеся буквы между ним и Христом, но так и не смогла понять, кто этот старик. Она уже хотела отойти от иконы, но шагнула только вбок, и оттуда увидела у правого края рамы, со стороны старика, мутное пятнышко. Светка набросилась на него с тряпкой. Оно не оттиралось. Это был отпечаток чьего-то пальца, и оставлен он был с той стороны.
– Ты не усердствуй особо, – раздался голос рядом со Светкой.
Она обернулась. Рядом стояла монахиня с веником.
– Не усердствуй, – повторила та. – Не все пятнышки оттираются.
Монахиня перекрестилась, глядя на соленого старца, но не стала прикасаться к нему ни губами, ни лбом.
– А кто это на иконе? Старый такой? – спросила Светка.
– Бог-отец это, – ответила монахиня. – И подсвечники надо успеть протереть. Подсвечники сегодня очень грязные.
Монахиня ушла за угол и вернулась оттуда с металлической плошкой, из которой торчали промасленная кисточка и палочка с заостренным концом.
– Это – ковырялка, чтобы счищать воск, – сказала она, поднимая палочку.
Светка приняла у нее из рук плошку. Подошла к золотому круглому подсвечнику, утыканному лунками для свечей. Вся поверхность подсвечника была покрыта лампадным маслом, в котором плавали мушиные тельца и желтые восковые крупинки, похожие на свернувшийся жир. Светка тронула золотую гладкость пальцем. Растерла между большим и указательным попавшуюся крупинку. Отвернулась от подсвечника так резко, словно тот внезапно ударил ей в нос мерзким запахом. Светка приставила к подсвечнику плошку и, скривив лицо, часто моргая, провела кисточкой между лунок – сгребая в одну кучку мушиные тела. Кисточка оставляла в масле неглубокие разводы, которые затягивались тут же.
Мухи, захлебнувшиеся в масле, плюхались в плошку, подталкиваемые кисточкой. Их промасленные крылышки плотно прилипали к скрюченным тельцам. Чуть не выпустив плошку, Светка зажала рот рукой, отвернулась. Потерла горло пальцами, словно к нему подкатил брезгливый комок. Дохлые мухи цеплялись за кисточку. Светке приходилось стучать ею о деревянной край плошки, чтобы сбросить их.
– Увязли, – сказала Светка самой себе.
Ковырялкой Светка подцепила восковую коросту, в которую засохла растекшаяся капля свечи. Но заостренный конец ковырялки оставлял только царапины в воске. Светка скребла, трогая живот и словно боясь, что и он подкатит к горлу. Потом она поднесла к коросте палец и, зажмурившись, ковырнула ногтем. Короста приподнялась, крошась краями. Золото не хотело ее отдавать, словно она – короста, родившаяся в темных недрах церкви, – могла обнажить язву, ржавчину, не сходящую с показной позолоты, как черный грех. Светка глубже засовывала под нее ноготь, и наконец короста отлетела, открывая сухой участок чистого золота, на который тут же начал наплывать жир. Светкино лицо расслабилось, на нем появилось равнодушие.
Выбрав все жирные заскорузлости, всех дохлых мух, Светка перешла к другому подсвечнику. Там, среди жирных лунок, тихо билась муха. Крылья слиплись вдоль ее тела. Занеся над ней кисточку, какое-то время Светка моргала. Ее верхние веки бились о нижние в такт мушиным рывкам. Светка поднесла к ней палец, дотронулась и, обходя лунки, поволокла к краю подсвечника. Муха замерла под ее пальцем. Светка столкнула муху в ладонь и понесла ее через храм к выходу – к высокой двустворчатой дубовой двери. Светка скрипнула дверью, толкнув ее коленом. Вышла на крыльцо, продолжая глядеть в ладонь: посередине, там, где у Светки сходились неясные линии ума и жизни, скорчившись, лежала масляная муха, похожая на черный тюк с младенцем. Светка подняла глаза и встретилась с синим небом, по которому плыли кучевые корабли и верблюды. Она зябко повела плечами. Спустилась с крыльца, далеко разметывая широкие полы длинной юбки.
Вокруг зацветали клумбы, заботливо высаженные монахинями. И пахли терпко. А неподалеку рос забор, окольцовывающий территорию монастыря. За деревьями, обсаженными розовыми кустами, его было не видно. Но чувствовалось, как он отрезает городские звуки и копит в себе садово-монастырские – щебет птиц в ветвях, вязание пауков, жужжание жужелиц, тихие молитвы монахинь и негромкие хлопки черных подолов и покрывал на теплом ветру, в котором уже чувствовалось подступающее лето. И как будто само лето должно было родиться в этом саду, копирующем идиллию рая, и отсюда уйти в город, вдувая в него через забор белых уральских бабочек, которые еще весной были первоцветом, слетевшим с черных ветвей яблоневых деревьев.
Светка вдохнула полную грудь и задержала выдох, не выпуская из себя сад. Наклонившись, она аккуратно опустила муху на широкий лист кустарника, растущего в тени у крыльца. Муха шевелилась.