Крокозябры (сборник) — страница 33 из 77

артин со счастливыми телами, летящими, низвергающимися, тянущимися друг к другу и к чему-то такому общему, всем понятному, и там было так много воздуха, больше, чем в Омутищах.

Лиля стала снова хорошо учиться — и бензоловые кольца, и Бойль-Мариотт, а все свободное время проводила у Коли. Родители поощряли:

— Составит тебе протекцию в Москве, поможет в вуз поступить.

И даже освободили от части домашней работы. За девичью честь не волновались, у Коли была невеста. Родители не разглядели, а Лиля очень даже разглядела: иногда Коля уезжал надолго в Москву, а потом приезжал в Омутищи с девушкой, тетенькой, всякий раз разной, и говорил: «Это моя невеста». Невесту он через пару дней увозил в Москву, а Лиля их всех внимательно рассматривала, сравнивая с собой, и пришла к выводу, что они — женщины, а она — нет. Такая доля, как любил приговаривать Коля.

— И в чем же разница между судьбой и долей?

— Ну есть одно тайное знание, — никогда у Коли не поймешь, серьезно он или нет, — хочешь, расскажу?

— Нет, погоди, сперва сама угадаю. Доля — у рабов, а судьба — у свободных, так?

— Вот какая ты умная, дочка, но тайное знание — оно же не так прямо припечатывает!

Лиле страшно нравилось, когда он называл ее дочкой: Коля был ровесником ее отца, но она бы предпочла, чтоб отцом был Коля, она впервые почувствовала себя не дрессированной собачкой-служанкой-ученицей «Б»-класса, а настоящей ученицей и настоящей дочкой. Это было одно и то же, и оно куда-то вело, она чувствовала, в Москву, в новую жизнь.

— Ну хорошо, доля у тяжелых, а судьба у легких, доля у тех, кто живет в аду, а судьба — у тех, кто в раю.

— Сдаюсь! — Коля поднял руки. — Ты произносишь двести слов в минуту и потому всех победишь.

— Молчу.

— Иди-ка сюда, — Коля сел на низкую табуретку возле печки, открыл дверцу, подложил поленьев и стал смотреть на огонь. Лиля села рядом на корточки и тоже смотрела на языки пламени.

«Почему у меня язык и там языки? — подумала. — Те языки ничего не говорят. И от них жар».

— У западных, атлантических людей, — начал Коля, — три Парки, сидя по трем углам, ткут судьбу, пока не сомкнется дырочка посередине.

Лиля представила себе большое окно, в которое она смотрит, а оно становится все меньше, меньше, и вдруг больше ничего не видно.

— …А в наших краях ткут девицы, мечтая стать царицами, усекаешь?

— И что? — Лиля отвлеклась на воображаемое окно, но теперь оно стало печной дверцей, Коля ее прикрыл, и стало пусто, как в зале, когда кино кончилось.

— А то, что у нас судьбу не сочиняют наново — правят, чем есть, в руках вожжи, они же плеть. А знаешь, кто правит? Бесы. Так все и говорят: бес попутал, как карта ляжет, черт его знает. И живут по нескольку жизней, потому что каждый десяток лет здесь другая страна. Это и есть доля. Одним бесам наскучивает, приходят другие. Сейчас у нас что — 80-й? Значит, скоро опять доля переменится.

— Так классно же! — обрадовалась Лиля. — Хочу, чтоб моя доля переменилась. А ту, которой у нас нет, ты говоришь, которую ткут, — так и черт с ней.


В Москве Лиля сказала Коле:

— Здесь будто великаны живут, такое все огромное!

Он закивал:

— Да-да, в Москве надо быть великаном. Вот будешь пить томатный сок, и все тебе станет вровень. — Это они зашли в магазин «Консервы», где стояли стеклянные конусы с соками, а над ними висел плакат: «Пейте томатный сок».

— Что ты все время разговариваешь со мной как с маленькой?

— Мне все это говорят, — вздохнул Коля, — даже старики. Может, потому что у меня детей нет, я их во всех и ищу, своих детей.

Лиля, не без Колиной помощи, поступила на искусствоведческий. За время их общения она узнала столько, что ей казалось, будто больше и знать нечего. Пришла на занятия, бойкая, самоуверенная, волосы слегка отросли — завила, губки накрасила впервые в жизни, но институтские не только не признали в ней самую умную и самую способную всезнайку, какой она считалась в омутищенской школе, но стали над ней издеваться.

— Ха-ха, Стальевна — твой отец Сталин, что ли?

— Она не знает Климта, вы слышали? Никогда так не смеялась.

— Так лимитчица ж, и не просто из омута — из омутищ! Кикимора болотная!

Лиля перестала даже здороваться с этой столичной птицефермой. Нет, ну правда, фамилии — как на подбор: Оля Соловьева, Наташа Соколова, Лена Орлова… Лиля вспомнила, что и в школе ни с кем не сдружилась — но там просто не о чем было говорить с местными дурами, у них же одно на уме. Иногда ее обуревала зависть: тоже хотелось стоять и шептаться с девчонками — у кого какой размер, кто с кем обжимался, но она не обжималась, а главное, не обладала тем, что потом, изучая живопись, сама назвала «тайнами тела». Тело есть, а тайны — волнения, предчувствия, разгадывания — нет. «Эй, пацан, закурить не найдется?» — окликали незнакомцы, а свои мальчишки пристраивались к ней, чтоб списать контрольную или за подсказками, особенно по-английскому, который все ненавидели: ай лив ин Омутищи, ай лайк май скул.

В институте что-нибудь спросить — значило опозориться. Коля то ли не успел, то ли забыл рассказать ей про передвижников, мирискусников, футуристов. О чем он вообще думал? Пытаясь догнать и (программа максимум) перегнать сокурсников, она записывала в тетрадку все незнакомые слова и имена, которые слышала, сидела со словарями и монографиями дотемна в библиотеке. Монография, поняла она, это просто книга, но книги есть и для дураков, а монографии — только для умных. Но как бы далеко Лиля ни продвигалась в своих познаниях, а зачеты и экзамены подтверждали, что «предмет усвоен», — отношение соучеников к ней не менялось.

Однажды она сказала, что в русской живописи пейзажи грустные: «Грачи прилетели» — впереди весна, но она никогда не наступает, «Золотая осень» — уже все кончилось, ночь у Куинджи страшная, как «Бесы» Пушкина, «Апофеоз войны» — это когда все уже умерли…

— Родина, убиты, а не умерли, ты бы историю подучила, — отозвалась Орлова.

— Родина одержима бесами, ее надо к экзорцисту, — хихикнула Соловьева.

Лиля записала в тетрадку новое слово, каждый день она опять и опять слышала слова, которых не знала, и конца этому не было видно, догнать не получалось. На нее сваливали так называемую общественную работу, которой всем было неохота заниматься, собирать комсомольские взносы, проводить политинформации, сидеть на собраниях, писать отчеты, но она все это подхватила, как дома мыла полы и посуду, рвала по ягодке смородину, пока не наполнит корзину, таскала воду, так и тут — стала комсоргом группы, потом отделения, потом секретарем комсомольской организации факультета. Над ней больше не смеялись — побаивались. Как-то услышала:

— Кикимора-то наша как поднатаскалась, кватроченто у нее от зубов отскакивает!

Заметили ее — замолкли, потом Орлова окликнула:

— Родина, ты меня не расстреляешь, если я политинформацию пропущу?

— Расстреляю, — бросила на ходу Лиля, и расстреляла бы со всем своим удовольствием, так достали, до печенок.

Однажды произошел досадный инцидент. Она услышала, как птицеферма на перекуре гогочет и Орлова говорит:

— Не понимаю, зачем вообще колхозницам искусство.

Лиля подскочила к ним:

— Во-первых, я не колхозница, — заорала так, что слюна брызнула, — а во-вторых, картины пишут для людей, а не для искусствоведов!

— Родина, ты что, сбесилась? — флегматичная Соловьева повела плечом. — Мы вообще не о тебе.

— Мы же знаем, что ты кикимора, а не колхозница, — подмигнула Соколова, и все дружно прыснули.

Ее место определилось, оно походило на место в жизни ее отца, такую же она чувствовала в себе разлинованность, строгость, холодную злость. «Такая доля», — вспомнила. Она же — «не судьба». Коля теперь был не в русле ее доли, остался позади, исполнив свою роль, перенеся Лилю из Омутищ в Москву. А остальное… Душеспасительные беседы, романтические фантазии — в ее нынешней жизни все это казалось непригодным, никуда не ведущим, кроме тех же самых Омутищ — в отшельники. Как бы Лилю ни унижали, она не сдастся, не станет отшельником, а будет идти в ногу со временем, вперед, только вперед, беги, Раббит, беги. Родителей навещала летом, но больше трех дней не выдерживала. Они иногда звонили ей с почты в общежитие. Пора было из общежития выбираться. Вообще, пора было выбираться. И случай подвернулся.

Фарцовщик Алик — а она стала «вращаться в кругах», где комсомольские деятели, молодые партийцы, эмвэдэшники, богема гуляли с фарцой, те приносили к столу лимонную водку, банки икры и крабов, американские сигареты — все, о чем мечтали ее сверстники, но продавалось это только в магазинах для иностранцев, на валюту, а фарца на то и есть, чтоб «утюжить фирму́». Иностранцы тут тоже иногда оказывались, как-то греческий журналист принес блок «Салема» и вручил его одной девчонке. Лилю — в Москве она стала курить, как и все, — вдруг черт дернул сказать: «А мне?!» — на что грек спокойно ответил: «Будешь со мной спать — тоже получишь». Лиля спала с Аликом, но это, понятное дело, не мешало — если в их компании образовывались пары голубков, их здесь больше не видели. Соблазн стать обладательницей целого блока «Салема» был велик, но грек был уж больно старым и противным.

Алик подошел, шепнул на ухо:

— Пойдем на улицу, разговор есть.

Лиля пошла за ним неохотно, ее уже разгорячила водка, она обожала этот градус, когда все сплачиваются в безотчетном веселье — сразу чувствуешь себя легкой и свободной. Долго это не длится, потом наваливается свинцовая тяжесть, почему свинцовая, неизвестно, но точно, что привкус металла во рту, и в виски будто ввинчены шурупы.

— Слушай, какое дело, — Алик был трезв как стекло, — решить надо срочно. У меня умерла бабка, в квартире больше никто не прописан, единственный вариант ее сохранить — это мне жениться и прописать жену. Согласна?

— Ты мне делаешь предложение? — Лиля протерла глаза, чтоб протрезветь.

— Ну да, фиктивный брак. Мы женимся, в загсе я договорюсь, чтоб через пару дней расписали, ты живешь в этой квартире, однокомнатная, 20 метров, на Новослободской, потом я обмениваю свою и эту на одну большую, мы разводимся, ты выписываешься, и всё. А к тому времени у тебя уже свой муж наклюнется, с жилплощадью. Усекаешь?