— Виола Валерьяновна, пора одеваться и причесываться.
И стала зачем-то вить гнездо на Виолиной макушке — у Виолы коса толщиной с кулак и длиной до копчика, из нее только пирамиду строить.
— Не надо прическу, — просит Виля, — заплети потуже и хватит.
— Маменька ваша велели. Торжественный день, такой только раз в жизни. Сидите пряменько, да не вертитесь же, гости на пороге, не успеем.
В первую голову Виола мечтала избавиться от горничной. Это ее-то она называет капризной барышней! Виля определенно ненавидит всех женщин, которых знает, и хочет походить на тех, о которых говорил Витте: бесстрашная Софья Перовская — ей бомбы кидать, что орехи щелкать, Роза Люксембург и Клара Цеткин просто взяли и освободили женщин, и сами не стали никого слушаться и никому подчиняться. А у маменьки в жизни одна проблема: «Ах, что мне сегодня надеть?» Не хочет Виля таких проблем. И часами краситься перед зеркалом не намерена. Нужна только пудра — для маскировки прыщей. Рядом с горничной Виля чувствовала себя особенно ущербно: такая домашняя девочка, а вовсе не пролетарский вождь.
С китайским сооружением на голове и в розовом платье Виола заглянула в комнату к брату. Андрей был ее единственным наперсником.
— Ну что, я дамочка, да? — Виля чувствовала себя не в своей тарелке.
— Ты неотразима. Похожа на китайского болванчика. Ой, не то сказал. На Шамаханскую царицу. Нет, нет, на Люксембургскую Розу. — Он всегда подшучивал над сестрой. Андрей всего на год старше, но Виоле он казался совсем взрослым. — Нет, правда, даже если завернуть тебя в медвежью шкуру, ты все равно будешь самой красивой и, главное, самой умной. Только ты уж не расстраивай родителей. Они же хотят как лучше.
— Ладно, заступник.
У Андрея над изголовьем висела фотография, сделанная в Петербурге: Виля стоит на стуле, Андрей сидит, ей было тогда шесть, ему — семь. Одеты как два ангелочка, у нее большой кружевной воротник, платье с пряжкой, у него широкий бант на вороте рубашки. Неужели было такое время? Десять лет назад, будто сон. Фотограф Denier, Невский проспект.
— Что смотришь? — Андрей обернулся к фотографии.
— Думаю, что отец так и остался в том Петербурге. Где не жили, а позировали, и кто не позировал, тот не жил. Ненавижу фотографии.
Валериан Павлович Цфат постоянно переезжал с семьей с места на место. Где была работа, там и жили. Родилась Виля в Бирске Уфимской губернии, потом жили в Уфе, но это она знала только по рассказам, в те края они не возвращались. Были Нальчик, Москва, Баку. Сам отец — московский, крещеный еврей, как и его отец, потому носит подчеркнуто римское имя-отчество и такими же именами нарек своих детей. Цфат хоть был богатым и успешным человеком, но как бы неполноценным в обществе, которому принадлежал. Купцам, инженерам и тем более аристократам с русскими фамилиями не ровня. Черта оседлости, еврейский погром всегда оставались открытой возможностью, несмотря на православный статус.
Андрею ближе была мать. Происхождение ее тоже с изъяном — незаконная дочь графа и крепостной, так что брак с Цфатом был равным, и русскую фамилию рабыни-матери не жаль было поменять на еврейскую. Но в отличие от мужа, считавшего, что ему в жизни повезло, Нина Петровна (Петром был не граф, отчество записали условное) была всерьез обижена на жизнь. Ею владели противоречивые чувства: желая походить на графиню и устраивая дом по примеру аристократов, она ненавидела всех, имеющих власть и деньги. Крепостной матери стеснялась, но всегда была на стороне бесправных и угнетенных. Тайфуны, бушевавшие в ее душе, но не находившие определенного выхода, сделали ее женщиной жесткой, властной, но готовой служить тем, от кого зависит ее благополучие. Она подчеркивала дистанцию со всеми, как бы давая понять, что она выше — и низов, и верхов, и мужниных мостов, и глупых детей.
— Запомни, Виола, — поучала она дочь, — мужчины делают то, что им заблагорассудится, женщин же они только используют. И тебя используют, хоть революционеры, хоть кто. О себе думай.
— Вы, мама, из прошлого века, — холодно отвечала Виля, — теперь эмансипация.
Нина Петровна не выработала определенного отношения к революционерам, но для дочери желала мужа-иностранца, чтоб увез ее из мучительной страны. Виолочка так хорошо знает французский. Виля и слышать не желала ни про каких иностранцев, но на сегодняшнем ужине будет какой-то швейцарец Жюль, мать наверняка станет его сватать.
— Что за Жюль, не знаешь? Мать звала или отец?
— Ты их все время хочешь разлучить, ну что за вопрос, когда они в Швейцарии были, то и познакомились. Сын какого-то часового мастера. Наверное, на восточный колорит посмотреть приехал. А тут колорит такой, что лучше б дома сидел.
Андрей, как и мать, держался в стороне от происходящего. Когда Виля с жаром рассказывала ему о «дьяволятах», он слушал, даже давал советы, но то, что Виля понимала под «настоящей жизнью», его не занимало. Учился он хорошо и, в отличие от Вили, рисовал бесподобно, все время что-то конструировал и мечтал стать изобретателем. Его завораживал технический прогресс.
— Посмотри вокруг, электричество! Представь, мир станет другим, если его осветить электролампами! Вечером город будет светиться, можно будет не со свечой сидеть, а гулять сколько хочешь. Это победа над Солнцем, независимость от темноты, а ты все «большевики-меньшевики» (он передразнил), да человек уже летать может как птица — ради этого стоит жить.
— Виола, Андрей, спускайтесь, — прокричала снизу Нина Петровна.
За ужином были две пары родительских знакомцев с отпрысками, вышеупомянутый Жюль, все поздравляли и напутствовали Виолу, и она забылась бы в этом всеобщем выражении любви к ней, только отец опять начал про Плеханова, что болен очень и надо бы съездить в Петроград навестить, а мать возразила, что скоро им собираться в Москву, и в Петербург, в смысле Петроград, они вряд ли раньше Рождества, в смысле начала следующего года, успеют. «Доживет ли», — вздохнул отец. Плеханов умер через неделю после этого вечера. Жюль делился впечатлениями. Что в России все бурлит, а у них в Швейцарии раз навсегда заведенный порядок, и что он тоже хотел бы вступить в революционную партию, потому что иначе жизнь проходит мимо. Вдруг зазвонил дверной колокольчик. Отец встрепенулся, гостей больше не ждали, а нежданных гостей он исторически опасался.
В гостиную вошел черноусый молодой человек, Виля встречала его раньше, порученец Зевина. Извинился за вторжение: «Велели без промедления передать девице Цфат вот это», — и он достал из внутреннего кармана пакетик. Протянул, просил расписаться в получении. Виола развернула — это был партбилет. Виола бросилась целовать черноусого, прыгала от радости, прическа растрепалась, щеки зарделись, счастью не было предела. Виля так же страстно поцеловала папу, мать, брата, всех гостей и даже Жюля, на которого нарочно не смотрела до сих пор, опасаясь сватовских козней.
— Торжественно объявляю: я — член партии. Налейте мне вина, не соком же чокаться за такое событие! Я всех вас люблю!
Виля протянула билет отцу. Он открыл и прочитал: «Цфат Вилен Валерьянович. Родился 21 мая 1901 года».
— Это про кого, Виолочка?
У Виолы слезы навернулись на глаза. Почему так: получаешь что хочешь, но в таком вот неправильном виде, с опозданием, еще и вранье, которое нужно было год назад, теперь курам на смех. Ей сегодня и так шестнадцать.
Валериан Павлович быстро нашелся, как исправить положение.
— Что ты, дочурка, это же комплимент. Они просто решили, что ты не девочка, а настоящий товарищ. Они же не знают, что наша девочка — боец, и потом дата выдачи тут — апрель семнадцатого, они думали, что ты еще год назад закончила гимназию!
Все пили, поздравляли. С билетом, потом опять с днем рождения.
— Виола наша не только закончила гимназию, хотя была моложе всех барышень, но и получила золотую медаль, — напомнила Нина Петровна.
— Теперь золотая медаль — это стыдно, — вдруг выпалила Виола, — да и дали мне ее потому только, что в живых остались одни двоечницы.
Глава третьяСолнце
Вот я и родилась. С сомнением, но родилась. Почему умершего провожают плачем, а новорожденного встречают ликованием? Людям приятно, когда к ним присоединяются, и они не сомневаются, что находиться в их обществе — счастье. Не знаю, куда выталкивает смерть, но рождаться вовсе не радостно: акушерки ждут, когда новорожденный издаст крик ужаса, заплачет — тогда и начинают радоваться, крик значит, что младенец жив. А младенец все плачет и плачет, и пока растет, взрослые обучают его владеть собой, то есть приспосабливаться к жизни и не плакать. Он постепенно научается. В этом и смысл.
«Не грусти», — песня, которой мы ободряем друг друга. Но главное — освоить методику отвлечения себя от чуждости жизни. Сначала это погремушка, потом мишки и куклы — игрушечные люди и звери. Смотри, малыш, какие они симпатичные, плюшевые, фарфоровые. Их можно положить на подушку или бросить на пол — они подчинятся, ты — бог для них. Можно разобрать на части, разорвать, расколошматить. Для мальчика — игрушечные автоматы и пулеметы, чтоб он знал, какие у него есть защитники в этом мире. Можешь, малыш, расстрелять всех подряд.
«Поздравляю, вот видишь — девочка, как ты и хотела», — пишет бабушка записку в роддом. Пишут дедушка, папа, пишут родители папы, бывшие однокурсники, друзья, знакомые, коллеги по работе. «Это счастье», — пишут они все и приветствуют меня радостными возгласами. А я ору и замолкаю только обессилев. Выжила — могла не выжить. Этому радуются вдвойне. Я еще не могу оценить потрясающий шанс — жить. Меня держат в роддоме две недели — вечность, потому что это пока весь срок моего земного пути. Каждая минута двухнедельной жизни равна году по количеству загружаемых в нее картинок, звуков; они загружаются в меня сами, насильно, как нескончаемый алфавит, необходимый, чтобы понимать жизнь. Бабушка приходит каждый день, оставляет записочки и передачи маме. Она перечисляет все, что купила: пеленки, одеяльца, пододеяльник, ленты (перевязывать упакованный во все это сверток — меня), клизму, коляску, а кроватку не купила