— Вилька, — сказал он, прикоснувшись щекой к ее щеке.
— Илька, — сказала она.
Потом она говорила:
— Поговорю с детьми, могут заартачиться… Надо подумать, что сказать Машеньке…
Какой это все-таки замечательный праздник, годовщина революции, думала Виля, засыпая и улыбаясь в полусне. Илька…
Выстрел безумного Николаева, решившего бороться с бюрократией (так он якобы мотивировал убийство Кирова), круто повернул Вилину жизнь. На следующий день, 2 декабря, Сталин уже был в Ленинграде и самолично допрашивал ничтожного убийцу. Да, Троцкий немедленно отозвался из-за границы, что убили Кирова по заказу Сталина. Почему-то так думал не один Троцкий: Нина Петровна, сама Виля, многие так думали, но не говорили вслух — молчание воцарилось гробовое, красноречивое (даже при описании этого молчания лезет двусмысленность). Шепотом пели частушки: «Огурчики-помидорчики, Сталин Кирова убил в коридорчике».
Из редакции Виля позвонила в Миллерово, сказала, что хотела бы поработать, и ее, как «такого заслуженного человека из самой Москвы», готовы были принять на работу ответственным редактором газеты «Большевистский путь».
Глава тринадцатаяПроститутки
В главе тринадцатой речь должна идти о роковом. Мы с Мефистофелем поселились в его комнате в коммуналке, и к концу моей беременности он потерял работу. Жили на мою стипендию, капуста да котлеты по шесть копеек, благо мне было восемнадцать лет, силы брались из воздуха и особой подпитки не требовали. С мамой мы не разговаривали с момента моего бегства. Дед меня ободрял, хотя рассчитывал, наверное, на более разумное построение жизни любимой внучки. Но что делать: бабушка родила в таком же возрасте, и свадьбы у нее тоже не было. А теперь и сам дед пил беспробудно. Как-то позвонил и попросил срочно приехать. Я помчалась вместе со своим пузом на Ленинский, возле его двери милиция, он не открывает, собираются ломать дверь. Дед впустил меня, отяжелевшие глаза его улыбнулись, а милиция появилась потому, что в своем делирии он поставил фингал соседке и та вызвала подмогу. Я примирила деда с дяденьками милиционерами, и все вместе мы отправились в вытрезвитель. На деда я даже не умела злиться. Он был фамильной драгоценностью, связующим звеном с моим счастливым детством. Мама давно о нем не вспоминала, а тут возник квартирный вопрос. Отчим, вступивший в кооператив лет пятнадцать назад, должен был получить квартиру. На трехкомнатную, на какую он записывался в прежнем многосоставном семейном положении, он претендовать больше не мог, и они с мамой могли получить только двухкомнатную. Мамин план был безумен: не просто самой въехать в трехкомнатную квартиру элитного брежневского дома, но и оставить мне прежнюю, «нехорошую».
Две квартиры на троих было не получить, без помощи деда дело гиблое. «Дорогой папочка», — услышал дед в трубке и очень обрадовался, хотя, конечно, знал, что раз о нем вспомнили, значит, нужна помощь. По старой памяти он мог еще к кому-то обратиться. Тем не менее маме пришлось сильно попотеть и побегать, чтобы получилось задуманное. Она настояла, чтоб отчим выписал из Харькова свою престарелую мать, ее прописали в элитной квартире, но жить, конечно, мама с ней не собиралась и прямиком отправила в богадельню. Отчим посопротивлялся, повздыхал, они поскандалили несколько дней, и он сдался. Старухе же пути назад были отрезаны, она выписалась из харьковской квартиры и прописалась в московскую. Пожить там ей удалось дня два. Во мне кипел праведный гнев: обманули старушку, пусть и не самую симпатичную на свете — но ведь и сама я делить с ней кров вовсе не хотела. Пока что мы с Мефистофелем жили в его тринадцатиметровой комнате, половину которой занимал рояль, в трехкомнатной коммуналке.
Благодаря маме нехорошая квартира осталась в моем распоряжении. Тогда я посмеивалась над ее усилиями, взятками, беганьями по райкомам и райисполкомам, потому что сама не отличала комнаты в коммуналке от отдельной квартиры, умея различать лишь счастье и несчастье, любовь и нелюбовь, и сама ни за что бы не стала унижаться перед гнусными чиновниками, всовывая им подношения и письма из разных инстанций, свидетельствующие, что просящий заслужил у власти благосклонного к себе отношения. Мать — старый большевик, отец — красный профессор и прочее, и прочее. Я оценила мамин подвиг позже: благодаря ей я живу не под мостом.
Ребенка я рожала уже в нехорошей квартире. Читала, по своему обыкновению, жадно и не соглашалась ехать в роддом, пока не дочитаю «Сто лет одиночества». Дочитала, лежа в луже. Увлеченная сагой об Аурелиано Буэндиа, я забыла о своем теле, а поскольку не знала, что такое «воды», то, дойдя до конца истории («последнего в роду съедят муравьи»), страшно испугалась. Я лежу в воде! Перевалившись на бок и с трудом поднявшись с кровати, я села в карету «скорой», которая отвезла меня в самое гиблое место, которое я видела в жизни: в советский роддом. Чудом родив живого ребенка, очнулась я только дома. Мама купила чешскую коляску и чешскую кроватку, о которой в свое время мечтала для меня, пеленки и одеяльца, распашонки и комбинезончики — дипломатические отношения были восстановлены, теперь бы только жить да радоваться. Но разве нехорошая квартира позволит!
С сыном я осталась одна: муж, чтоб прокормить семью, стал ездить по городам и весям, каждый раз на полтора-два месяца, мама от сидений с младенцем отказалась сразу, университет я бросать не хотела, потому что ученье — свет, а неученье — тьма. Получила свободное посещение, училась, ухаживала за ребенком, сидела как в тюрьме, изредка спасаемая бабушкой (другой, отцовской) и подругами. Спала по два часа, жила на пределе сил. А Мефистофель всякий раз приезжает из командировки и ну меня допрашивать, с кем я тут любовь крутила, как развлекалась. Не поверю, говорит, чтоб молодая девушка за столь долгий срок ни с кем бы тут не гуляла, — и требовал признаний. Мы жили в разных реальностях. Он — ставя спектакли в разных городах и отбиваясь, как он писал в письмах, от ломившихся к нему в номер актрис, я — изнемогая в своей темнице, с плачущим и болеющим ребенком.
Приезжая, Мефистофель находил мое воспитание сына неправильным. Он был сторонником спартанских методов. Ребенка нельзя брать на руки, он должен знать, что криком ничего не добьешься, короче, мы ссорились, я чувствовала себя в еще худшем положении, чем когда жила здесь вдвоем с матерью. Я не имела права голоса, потому что маленькая, а спрос с меня был как с большой. В один прекрасный день я решила уйти. Будь что будет, хуже уже не будет. Уйти — означало уйти к маме с отчимом, я приехала туда с ребенком, но интересы взрослых совпали: Мефистофель требовал вернуть сына, а родители не хотели иметь под боком беспокойство в виде трехлетнего карапуза. Мне же было жить не на что и негде, я только закончила университет, вопрос решился сам собой. Отец с сыном остались в нехорошей квартире, а я жила у мамы с отчимом.
Прошло несколько лет, и Мефистофель с сыном из нехорошей квартиры уехали, впоследствии получив всю трехкомнатную коммуналку в свое распоряжение. А отчим попросил меня сдать освободившуюся квартиру одной девушке, подруге его знакомого. Девушка приносила раз в месяц деньги, я и сама начала зарабатывать — так что могла слезть с родительской шеи и давать иногда деньги на сына. Отношения с мамой были ровно теми же, что всегда, с неожиданными перепадами, мама с отчимом скандалили почти ежедневно, но у меня появилось преимущество: я стала взрослой. А значит, равной. Мамин изъян — плохой характер (а есть ли сейчас люди с плохим характером или они перевелись?) компенсировался не менее крупным недостатком отчима: он был патологическим бабником (кажется, и их больше нет, не считая маньяков-педофилов). Во всяком случае, он считал, что должен терпеть ураганы с маминой стороны, поскольку сам никогда не расставался со списочком проституток, сделанным в виде шпаргалки, и день, прошедший без какой-нибудь такой особы (в плюс к «долгоиграющим» связям), воспринимался им как потерянный. Отчим считал, что терпеть маму может только человек, как он, которого «задаром» тоже терпеть никто не станет. Вроде как баш на баш. У самого у него характер был хороший. Мама, правда, отнюдь не была Пенелопой. Всякие морально-нравственные строгости касались только меня, взрослые жили без ограничений. Но вот и я взрослая, никто мне больше не указ. Маму раздражала моя распутная жизнь, но поди теперь читай мне нотации.
Меня можно было только выставить из дома, что мама однажды, в очередном приступе ярости, и сделала. Идти мне было некуда, поскольку нехорошая квартира была сдана. Жилица, представлявшаяся как музыкальный воспитатель в детском саду, сказала, что предупреждать надо за месяц, имела право, так что мне надо было проболтаться этот месяц у кого-то из друзей.
Случайно вышло так, что мне позвонила женщина, виденная мною доселе лишь однажды. Известный диссидентский поэт и мой друг привел меня в ее огромную двухэтажную квартиру по соседству с классической, булгаковской «нехорошей квартирой». И вот эта женщина звонит мне и просит прийти к ней на вечеринку, а она постоянно устраивала приемы (у нее был салон), с тем, чтоб я переводила ее гостям-французам. Знание французского языка было редкостью по тем временам. Я отказалась, простодушно объяснив, что мне не до приемов — надо искать жилье. Неожиданно она пригласила меня пожить в ее хоромах. А я, будучи еще только начинающей взрослой, согласилась. Никогда не разговаривайте с неизвестными! Конечно, и бабушка говорила мне то же самое. И если б она могла предположить, что меня позовет к себе жить незнакомка, она бы обязательно наставила меня: не ходи. Но она такого предположить не могла.
Сперва я была в восторге: хозяйка уехала отдыхать, я была одна, звала всех друзей поглазеть на диковинную квартиру в центре Москвы, увешанную картинами современных левых художников, но постепенно я узнала, что салон этот — заводь КГБ и для того существует, чтоб держать творческую диссидентуру вкупе с окучивающими ее иностранцами под колпаком. Так получилось, что узнала я это не только из рассказов-домыслов друзей, но и из первых рук: от родного брата хозяйки этого дома, приехавшего из другого города по личным делам. Он и поведал мне историю о том, как его сестру завербовали, оставили ей наследственную мегаквартиру и субсидировали салон с роскошными приемами, которые одинокая безработная женщина, конечно, не могла осилить.