Кролик, беги. Кролик вернулся. Кролик разбогател. Кролик успокоился — страница 331 из 367

[264], Мэнсоновой резни[265], происшествия в Чаппакуиддике[266], высадки на Луне[267].

Заупокойная служба должна состояться в какой-то неопределенного толка и конфессии церкви в миле от Эрроудейла, то есть за ним, если ехать от Бруэра. В поисках церкви Гарри и Дженис заплутали и неожиданно для себя оказались в торговом центре Мэйден-Спрингса, прямо под афишей кинокомплекса на шесть залов, на которой не хватило места, чтобы втиснуть все названия: Я УМЕНЬШИЛ ДЕТЕЙ БЭТМЕН ОХОТНИКИ ЗА ПРИ-2 ЮНЫЙ КАРАТИСТ-3 О-ВО МЕРТВЫХ. Ленивая девка в билетной кассе не имела ни малейшего понятия, есть тут у них где-то церковь или нет, столько же проку было и от прыщавого мальчишки-билетера у входа в просторное пустое красное фойе, пропитанное маслянистым запахом поп-корна и тающих во рту ли, в руках шоколадных пуговок «Эм-энд-эмс». Гарри был зол на себя: столько раз ездил тайком в Эрроудейл к Тельме, чтобы теперь не суметь отыскать проклятую церковь! Когда наконец красные от волнения, смущения и взаимного недовольства, поскольку каждый про себя честит другого за неспособность справиться с элементарной задачей, Энгстромы прибывают на место, то выясняется, что церковь — всего-навсего примитивный сарай, ангар с окнами и куцым шпилем из анодированного алюминия, одиноко торчащий посреди акра красной, без единого деревца, земли, которая жиденько засеяна чахлой травкой и густо исчерчена следами от машин. Изнутри стены бетонные, и свет, свободно проникающий через высокие окна с простыми стеклами, какой-то голый, безжалостный. Вместо скамей тут расставлены складные стульчики, а над головой с металлических штанг свешиваются какие-то ненастоящие, игрушечные войлочные полотнища, украшенные крестами, трубами, терновыми венцами вперемежку с номерами изречений из Священного Писания — Мк 15:35, Откр 1:10, Ин 19:2. Священник одет в коричневый костюм, галстук и рубашку с обычным воротничком и весь он какой-то всклокоченный, запыхавшийся и больше всего похож на полноватого молодого заведующего из магазинчика бытовой техники, которому нет-нет да и приходится самому таскать тяжелые коробки. Голос его усилен крохотным стебельком микрофона, почти неприметного на фоне дубовой кафедры. Он говорит о Тельме — какая это была образцовая мать семейства, прихожанка, страдалица. Портрет, в котором есть все, кроме самого портретируемого, — как платье без владельца. Вероятно, священник и сам уловил это, поскольку далее он переходит к ее «оригинальному» чувству юмора, ее своеобразному взгляду на вещи, благодаря которому она так мужественно переносила длительную и изнурительную борьбу с недугом. Исполняя пасторский долг, он навестил Тельму в больнице в последнюю мучительную неделю ее жизни и отважился предложить ей вместе поразмышлять об извечной тайне: почему Господь одним посылает хворь и страдания, другим же нет, иных исцеляет, а прочих оставляет недужными до конца их дней. И даже в Божественном Евангелии, если хорошенько вспомнить, мы видим ту же закономерность, ибо что сталось с теми — без счета — прокаженными и бесноватыми, кому не суждено было оказаться на пути Иисуса или кому не достало настойчивости прорваться к Нему через несметную толпу страждущих, стекавшихся к Нему, на ровном месте и на горе, в Капернауме и в Галилее? И как же отвечала ему Тельма? Как отвечала она со своего больничного ложа, терзаемая болью и мукой? Наверно, сказала она, она заслуживает страданий не меньше, чем любой смертный. Преставившаяся являла образец истинного смирения — не возроптала и на смертном одре. А несколько ранее, при менее тягостных обстоятельствах, припоминает священник, и голос его звучит бодрее, настраивая слушателей на более легкомысленный лад, он пришел к ней с визитом в ее образцово прибранный дом, и она объяснила ему, что сразивший ее недуг — это всего лишь маленькое недоразумение: какие-то микроскопические проволочки в ее внутреннем устройстве случайно перехлестнулись не так, как надо. И тут она с характерным для нее мягким юмором, который так памятен всем нам, любившим ее, и одновременно с печальной серьезностью высказала предположение, что, возможно, Всевышний ответствен только за те явления, которые доступны нашему опыту и пониманию.

Он поднимает глаза на собравшихся почтить память покойной, очевидно, не до конца уверенный в том, как отнесется это небольшое собрание к его реминисценциям, и те, то ли действительно распознав Тельмины интонации в процитированном высказывании и довообразив остальное — ту странную смесь учительского менторства, желчной иронии, и бескомпромиссности, из чего и складывалась при жизни ее неповторимая живая манера, — то ли просто угадав, что святой отец нуждается в поддержке, дабы избавиться от призрака незаслуженного страдания, отзываются благопристойными смешочками. С явным облегчением человек в коричневом костюме, точно ведущий ток-шоу, завершающий очередной выпуск программы, переходит к безопасным шаблонным текстам — псалму о тихих водах, стихам из Экклезиаста о том, что всему свое время, и гимну, в котором говорится, что ныне день истек.

Гарри сидит бок о бок со шмыгающей носом Дженис в ее «полицейском» костюме и думает о Тельме, распутной, обнаженной Тельме, какой знал ее он, и о том, как мало она была похожа на портрет, нарисованный сегодня священником; но, кто знает, может, Тельма священника не менее реальна, чем его, Гаррина, Тельма. Женщины прирожденные актрисы и, ведя свою роль, они интуитивно подлаживаются под зрителя. С ним у нее была всегда одна роль — обожать его, предоставлять свое тело в полное его распоряжение, словно от этого своего тела избавляясь. Тело ее было больное, желтушное и хранило внутри смерть — обтянутое шелком черное вместилище. Было что-то неуловимо оскорбительное, уничижительное для него в том, как она, не имея сил противиться, отдавала себя в кабалу не вполне пристойной потребности любить. Он не мог любить ее так, как любила его она, и в его — относительной, конечно, — отстраненности она находила утешительное самонаказание, столь драгоценную для нее иронию всей этой ситуации. Но всякий раз, когда он направлялся к дверям, ей хотелось, чтоб он остался еще. И когда он встает для благословения, ее подлакированный священником призрак придвигается к нему, прислоняется к его груди, обдавая его кисломолочным дыханием, безмолвно моля не покидать ее. Дженис опять хлюпает носом, но Гарри свою скорбь по Тельме хранит при себе, у сердца, прекрасно понимая, что Дженис ее видеть не желает.

Снаружи, под неуместно ярким солнечным светом, Уэбб Мэркетт, с лицом, испещренным улыбчивыми морщинами, которые за минувшие годы стали еще глубже, с вечной своей сигаретой, свисающей из-под длинной, верблюжьей верхней губы, обходит группки собравшихся и представляет всем свою новую жену, застенчивую девицу лет двадцати с небольшим — моложе Нельсона, моложе Эннабел, — пушистенькую блондиночку в темных оборках, с фигурой молоденького тюлененка или чемпиона по плаванию среди юниоров, без выраженных углублений и выступов. Уэбб любит таких, обтекаемых. Гарри жаль девчонку — приволокли беднягу в религиозный ангар хоронить жену когдатошнего партнера ее мужа по гольфу. Синди, предыдущая жена Уэбба, по которой Гарри вздыхал не так уж много лет тому назад, тоже здесь, в одиночестве, вся какая-то понурая, недовольная, с трудом балансирующая на каблуках своих открытых, наподобие босоножек, черных туфель, пока ей наконец удается встать в более-менее устойчивую позу на заросших травой, выбитых колесами машин колдобинах красной земли, где оставляют свои машины прихожане этой церкви. Дженис липнет к Уэббу с его новообретенной женой, а Гарри галантно направляется в сторону Синди — та возвышается поодаль бесформенной кучей и щурится на жарком, в знойном мареве солнце.

— Привет, — говорит он, поражаясь, как она могла довести себя до такого состояния. У нее теперь типичная комплекция дайамондских тетушек — бюст как прилавок, а зад такой, будто она таскает под юбкой скамейку. Милое, аккуратненькое личико, когда-то манившее разгадать, что скрывается за его мальчишеским, задорным выражением, ее вздернутый носик и широко расставленные глаза — все затянуто жиром и снизу подперто тройным подбородком; шеи нет вовсе, как у деревянных русских кукол, которые вставляются одна в другую. Волосы ее, всегда прежде коротко стриженные, отпущены, распущены и перманентно завиты в соответствии с требованиями молодежной моды зрительно увеличивать объем головы. Изящества ей эта прическа не добавляет.

— Гарри! Как ты? — Голос ее по-похоронному сдержан, она церемонно протягивает ему для пожатия пухлую, шириною с медвежью лапу, руку; он берет ее в свою, но, как видно, тоже под воздействием печальных обстоятельств, наклоняется и запечатлевает поцелуй на ее сыроватой, мясистой щеке. — Какой ужас, с Тельмой-то, а? — сокрушается она.

— Да уж, — подтверждает он. — Но к этому все шло, и давно. Она сама знала. — Он полагает, что для него допустимо проявить некоторую осведомленность о мыслях покойной; Синди была в их компании на Карибах в ту ночь, когда все решили обменяться партнерами. Он мечтал о Синди, а досталась ему Тельма. Теперь и та и другая за пределами желания.

— Да, всегда ведь сам знаешь, правда? — говорит Синди. — То есть, я хочу сказать, ты и сам чувствуешь, что твое время на исходе, когда ты так болен. Внутренний голос никогда не обманывает. — Кролик вспоминает маленький крестик в ямочке у нее под шеей, который можно было заметить, когда она появлялась в купальнике, и еще как она, подобно многим из ее поколения, была помешана на всем непонятном и таинственном — астрология, предчувствия, озарения, — не до такой, правда, степени, как подружка Бадди Инглфингера Валери, но та была завзятая хиппи, в лучших традициях, шести футов росту и вся увешана бусами.