Кронштадт — страница 68 из 110

Ни в каком дурном сне не мог увидеть Балыкин, что вой на докатится до Россоши…

Спустя неделю «Гюйс», вернувшись в Кронштадт, ошвартовался у стенки Усть-Рогатки. После похода всегда много дел — тут подкрутить, там почистить, сальники сменить, корпус осмотреть — и все такое. Перед обедом Балыкин отправил корабельного почтальона на почту. Он ждал писем — была у него надежда, что Юля с девочками сумела вовремя уехать из Россоши. Понимала же она, что ей — жене комиссара — при немцах несдобровать. Очень он надеялся на Юлькин здравый смысл и расторопность.

В кают-компании за обедом Иноземцев рассказывал, как Плахоткин донимает его стихами — пишет каждый день по стиху, принес длинное произведение, которое начинается так:

Товарищ балтиец, вахту прими!

И снова наш тральщик к походу готов.

В любую минуту своими грудьми

Кронштадт защитит он от подлых врагов!

— Ужасно хочет, чтоб я это в стенгазете поместил, — сказал Иноземцев, посмеиваясь. — Я ему говорю: «Дорогой мой, нельзя же так, какие груди у тральщика?» А он: «Подразумеваются не у тральщика груди, а у команды». Так тоже, говорю, не годится, защитить можно грудью, а не грудьми. Не понимает Плахоткин, почему грудью можно, а грудьми нельзя. Как ему объяснить?

— А ты переправь, Юрий Михайлыч, на «грудью», — сказал Балыкин, — и печатай.

— Я так и предложил. Но он говорит, что рифма нарушается.

— Не в рифме дело, а в содержании. Содержание у Плахоткина правильное.

Вошел почтальон, на безмолвный вопрос Балыкина сказал, что писем нет, и положил перед ним стопку газет.

— А если так, — предложил Козырев, — вместо «грудьми» — «людьми». И рифма сохранится, и по смыслу ладно.

— Да ничего не надо переделывать, — сказал Слюсарь, раньше всех управясь с бледно-желтым омлетом из яичного порошка. — Как написано, так и давай в стенгазету. Это ж народное творчество. Былина о тральщике.

Поверх других газет лежала базовая многотиражка «Огневой щит». Балыкин, потянувшись за солью, уголком глаза вдруг увидел на последней ее странице крупно набранное: «РОССОШЬ». Глазам своим не веря, схватил газету. То была перепечатанная из «Красной звезды» статья Эренбурга. Так она и называлась: «Россошь».

Потрясенно Николай Иванович выхватывал взглядом строчки: «…Сначала над Россошью кружились немецкие самолеты. Они жгли город. Они сожгли его старую часть — западные кварталы. По обе стороны небольшой речки еще дымятся пожарища и, как часовые смерти, торчат почерневшие трубы. Немцы ворвались в город на рассвете. Часть жителей не успела уйти из города… обстреляли уцелевшие дома из автоматов…»

— Что с вами, Николай Иваныч? — спросил Иноземцев.

Обветренное загорелое лицо Балыкина было не узнать — так страшно оно побледнело. Строчки обжигали глаза:

«Вслед за первым эшелоном в Россошь прибыли представители гестапо. Каждую ночь за город уводят местных жителей и там их расстреливают. В овраге лежат трупы… Скажем мученице Россоши: „Мы вернемся. Ждите нас — мы наберемся сил и отобьем“…»

Балыкин шел к двери как старик. Ссутулился вдруг, шаркал ботинками по линолеуму палубы и руку перед собой держал, как незрячий. В другой руке была зажата га зета.

— Разрешите, товарищ командир, — поднялся из-за стола Уманский.

Он вышел следом за Балыкиным.


Светает. Западный ветер гонит волны, и «Гюйс», стоящий на якоре, мотается, подбрасываемый вверх-вниз, вверх-вниз. Хуже нет такой качки — надоедливой, выматывающей.

Умаялся на мостике сигнальщик Плахоткин. А Толоконников, возвышающийся над обвесом, как всегда, невозмутим — не берет его качка. С той минуты, как «Гюйс» вчера около семнадцати часов пришел в точку рандеву в северной части Нарвского залива, Толоконников, кажется, и двух слов не вымолвил. Кроме, конечно, тех, что необходимы по службе. Вчера стоял, прямой и долговязый, неотрывно глядя в ту сторону, где закат полнеба окрасил алой кровью, и сегодня, заступив в четыре ноль-ноль на вахту, стоит и смотрит, смотрит, смотрит…

Солнце еще не встало, только позолотило на востоке округлые края облаков. Западная часть горизонта темна. Но свет прибывает с каждой минутой. Поодаль видны силуэты двух морских охотников.

Вверх-вниз, вверх-вниз. Проклятая нескончаемая качка. А «щуки» все нет…

На мостик поднимается капитан третьего ранга Волков.

— Целая ночь прошла, — говорит он густым басом. — Неужто беда случилась?

Толоконников молчит.

— Командир отдыхает?

— Уговорил его отдохнуть, товарищ комдив, — разжал губы Толоконников.

Командир дивизиона этим летом почти все время в море — то на одном тральщике выходит, то на другом, вот и до «Гюйса» черед дошел. Боевую подготовку проверяет Волков на кораблях дивизиона, присматривается к людям — кто на что горазд.

Солнце, еще невидимое, пустило по небу, сквозь облака, золотые стрелы веером.

На полубаке появился боцман Кобыльский — хозяйским глазом посмотрел, хорошо ли держит якорь. Якорь держал хорошо. Боцман заломил мичманку и повернулся было уходить, как вдруг зацепил уголком глаза нечто черное, мелькнувшее в тусклой синеве воды. Вот волной закрыло… Вот опять открылось…

Боцман обомлел: прямо к тральщику подплывала мина.

— Куда смотришь, сигнальщик? — заорал он.

Но уже и Плахоткин увидел, крикнул виновато и запоздало:

— Прямо по носу плавучая мина!

В тот же миг Толоконников колоколами громкого боя поднял на ноги экипаж. А Кобыльский схватил отпорный крюк, оказавшийся под рукой, перелез под леерами за борт и, стоя на привальном брусе, оттолкнул мину. На мостик взбежали Козырев и Балыкин. Козырев готов приказывать, привычно распоряжаться, но сейчас-то судьба «Гюйса» не в его руках. У него побелели пальцы, стиснувшие поручни, когда он увидел…

Мина качнулась, отдаляясь, но тут же волна снова бросила огромный шар с рогами к скуле корабля.

Боцман снова оттолкнул мину. Опасно это — отпорным крюком. Долго ли на такой волне крюку скользнуть по круглому корпусу и смять свинцовый колпак, в котором дремлет взрыв? Кобыльский отбросил отпорник. Нагнувшись ниже к воде, одной рукой держась за леерную стойку, он уперся второй в холодную — смертельно холодную — оболочку мины.

Мертвая тишина на тральщике. Десятки глаз прикованы к руке боцмана, упирающейся в черный шар.

Рука Кобыльского тверда. Медленно, страшно медленно, удерживая мину на расстоянии вытянутой руки, боцман повел ее назад, к корме, ступая по привальному брусу и перехватывая одну за другой леерные стойки. На середине пути застыл: рука согнулась под напором мины… Ах ты ж, черт!.. Всем корпусом, всей мощью напруженной в страшном усилии руки боцман держит мину… Разгибается рука…

Ну, боцман… Еще немного… Еще…

И вот черный шар, отведенный за корму, уплывает, покачиваясь.

На юте Анастасьев помогает боцману подняться на палубу. Кобыльский дышит тяжело, пот заливает загорелое лицо. Он разминает затекшую руку.

— Молодец, боцман! — кричат комендоры, минеры, вся верхняя команда. — Мо-ло-дец!

Козырев, сбежав с мостика, подходит к Кобыльскому, а тот, улыбаясь и еще не справившись с дыханием, говорит громогласно:

— Матросы… и не такие… шарики катали!

— Что? — Козырев засмеялся и вдруг, обняв Кобыльского, поцеловал в губы. — Будешь награжден орденом, боцман.

Он велит расстрелять мину.

Пулеметчик наводит черный ствол ДШК на уплывший вправо, прыгающий на волнах шар. Очередь простучала отчетливо. Ни черта. Мина уплывает. Длинная очередь — и громовой взрыв, столб воды и черного дыма.

— Одной смертью меньше, — говорит на мостике Козырев.

— Надо бы радоваться, — басит Волков, набивая табаком трубку, — но нету у меня радости. Как получилось, командир, что мина оказалась у борта? Что за организация службы у тебя на корабле?

— А вот я займусь сейчас организацией службы, товарищ комдив. Вахтенный командир! — повертывается Козырев к Толоконникову. — Что у вас делает сигнальщик на вахте? Стишки сочиняет?

Толоконников кидает недобрый взгляд на сигнальщика. Но гроза не успевает разразиться над головой Кости Плахоткина.

— Перископ! — кричит он с биноклем у глаз. — Правый борт двадцать!

Все взгляды обращаются в указанном направлении.

И вот она всплывает, долгожданная. Тонкий штришок перископа… Вырастает, выталкиваемая из глубины, черная рубка с потемневшим бортовым номером. Появляется черный корпус с помятым форштевнем. Бурлит и завивается белой пеной вода, выбрасываемая из цистерн главного балласта.


Главное оружие подводной лодки — скрытность, а потом уж торпеды и артиллерия.

Когда лодка капитан-лейтенанта Федора Толоконннкова, погрузившись на восточном Гогландском плесе, приступила к прорыву минных заграждений, люди в отсеках невольно понизили голос. Тихо было и в центральном посту. Только доносился из шестого отсека шелестящий гул электромоторов да сухо пощелкивал над столиком штурмана счетчик лага.

На путевой карте, что лежала перед штурманом Шляховым, прямая предварительной прокладки пролегла севернее Гогланда и дальше устремлялась на запад, прижимаясь к шхерам — россыпи мелких островков вдоль сильно изрезанного побережья Финляндии. Шляхов вел прокладку по счислению. Толоконников стоял у Шляхова за спиной и молча смотрел, как он работает. Сейчас многое зависело от остро заточенного кончика штурманского карандаша, не сбиться с курса, рекомендованного разведотделом, не сделать поворот раньше или позже, чем требовалось той же предварительной прокладкой. А штурман на лодке был молодой, переведенный с «малютки», на которой прошлой осенью совершил свой единственный поход. Толоконников Шляхова не знал, вернее, знал от командира той «малютки», что штурман он старательный, но «звезд с неба не хватает». «Что это значит? — спросил тогда Толоконников. — Он слаб в астрономическом определении?» — «Да нет, — засмеялся командир „малютки“, — я в переносном смысле».

Лодка была хорошо удифферентована и шла на ровном киле. Покойно лежали большие жилистые руки боцмана Жука на рукоятках контроллеров. Лишь изредка боцман легким движением чуть отжимал ручку влево или вправо — и незримая сила электричества выравнивала носовые или кормовые горизонтальные рули. Спокойствие рук Жука ка