— Ой, дяденька, пусти! — взмолился пацан, задрав голову и жалобно всхлипывая. — Дяденька, я больше не буду!
На Слюсаря смотрела из-под здоровенного козырька немытая худенькая мордочка с черными глазами, и, что заинтересовало Тимофея, не заметно было в этих черносливинах никакого страху. Пацан словно бы изучал Слюсаря, не переставая при этом канючить:
— Пусти, дяденька, будь добренький…
Тимофей крепкой рукой держал его за рваный ворот клифта и вел в участок, а путь был, надо сказать, не близкий, и солнце припекало вовсю. Короткие тени плыли перед Тимофеем и пацаном по колдобистой единственной улице рыбацкого поселка. Беспризорный вдруг перестал всхлипывать и вертеть головой под жесткой Тимофеевой хваткой. Сказал с недетской рассудительностью:
— Ты меня в милицию ведешь?
— Ага.
— А какая тебе с этого польза? Вон ты уже весь вспотел.
Тимофей медленно удивился, помигал белыми ресницами. Свободной рукой утер с лица пот и спросил:
— Тебе сколько лет?
— Ну, десять, может, одиннадцать.
— Перед тобой светлая жызня, — с назиданием сказал Тимофей, — а ты тут околачиваешься.
— Светлая жызня! — передразнил пацан. — Сам жрешь от пуза, а другим не надо, да? Рыбку пожалел!
Тимофей еще больше удивился. Но хватка его руки не ослабела.
— Не в рыбке суть, — сказал он, — а в прынципе. Умолкни.
Он сдал беспризорного дежурному милиционеру, изнывавшему от жары.
— Уличное дите, — сказал Тимофей, сняв кепку и обмахивая ею раннюю плешь. — В детдом его надо.
Про воровство ничего не сказал.
— Без тебя знаем, куда надо, — проворчал дежурный и оглядел беспризорного. — Как твое фамилие, хлопчик?
Тот молчал, глядя в окошко на пыльную акацию.
— Та-ак. Имя тоже не скажешь?
Пацан молчал. Слюсарь вдруг цепко схватил его за правую руку:
— От же имя напысано. — И прочел синюю свежую наколку, идущую по пальцам от большого к мизинцу: — Г-р-и-ш-а…
Беспризорный вырвал руку и зло сказал Тимофею:
— Привел — и давай чеши отсюда!
Тимофей надел кепку, протянул связку вяленых рыбцов:
— На, Грыша. Кушай.
Недели через две Слюсарь привез в Ростов на базар свежую рыбу и, распродав ее, пустился разыскивать того Гришу. Чем-то зацепил его черноглазый хлопчик — то ли рассудительностью, то ли бесстрашием, а может, дерзостью языка. В детдоме № 2 — бывшем богатом купеческом доме — разыскал он Гришу и, хоть день был не для свиданий, добился-таки разрешения. Уж если Слюсарь что задумал — непременно до конца доводил.
— Как ты тут живешь? — спросил он хлопца, приведенного в вестибюль с мраморными колоннами. — Харч дают хороший?
Гриша, умытый, обутый, наголо постриженный, стоял в серой рубахе и серых же брюках и смотрел, не мигая, на Слюсаря.
— Чё тебе надо? Чё привязался?
Тимофей протянул ему розового леденцового петуха на палочке:
— Бери, бери. — И, помахивая кепкой над плешью, смотрел, как Гриша с недоверчивым видом лизнул петушиный хвост. — Кто у тебя родытели, га?
— Нету у меня родителей, — сказал Гриша. И добавил, жмурясь от сладости петуха: — Меня на улице забыли.
Слюсарь покивал понимающе.
Он всю осень наведывался в детдом и всякий раз приносил Грише то карамели, то рыбца копченого. А перед Октябрьскими праздниками пришел в темно-синем пальто, в новых галошах, побритый, и сказал:
— Такое, значит, дело, брат Грыша. Хочу тебя из детдома забрать.
— Куда забрать? — уставил на него мальчик свои дерзкие черносливинки.
— Домой к себе. Усыновить тебя хочу.
Тут надо сказать, что еще в начале лета Слюсарь прогнал бездетную жену и привел в свою хибару Ксению — дочь бывшего хозяина рыбной лавки.
Отец у Ксении был поражен в правах, и ей как раз нужно было выйти за трудящегося человека, хоть бы и рыбака. Но, похоже, и Ксения чтой-то не торопилась рожать — не наблюдалось никаких признаков. А Тимофею шел уже тридцать девятый год, и был он очень озабочен, что и война уже прошла, и революция, а у него детей как не было, так и нет. Что-то в этом виделось ему вроде насмешки судьбы. Но не такой был Тимофей Слюсарь человек, чтобы терпеть насмешки.
— Усыно… — Гриша вдруг задохнулся на этом слове и отвернулся к мраморным колоннам.
Тимофей взял его за плечи и повернул к себе:
— Ты поди вещички собери, а я к заведующему…
— Уходи! — крикнул Гриша с глазами, полными слез. — Не верю тебе!
Это кричало его беспризорное детство.
Настал, однако, день, когда — поверил, нет ли, но согласился — Слюсарь привез его в Нижне-Гниловскую, привел в свою хибару в рыбацком поселке на высоком берегу Дона и сказал:
— Жыви!
Хибара снаружи выглядела плюгаво, но внутри было хорошо: на никелированных кроватях лежали горы подушек, в углах росли могучие растения в кадках, на затейливом столике стоял граммофон с трубой, похожей на огромное ухо. На стенах висели барометр в старинной резной оправе и картины: на одной был намалеван грубый натюрморт — рыбы и дичь на столе, на второй — голая розовая женщина в обнимку с кипенно-белым лебедем лежала на синей воде. Среди всей этой красоты, пропахшей неистребимым рыбьим духом, и стал жить беспризорный Гриша, именовавшийся с той поры Григорием Тимофеевичем Слюсарем.
Теперь он был чисто одет, ходил в школу-семилетку, где удивлял старика учителя природными способностями к арифметике. Но больше помогал «тяте» — как теперь он называл Слюсаря. Слюсарева лодка была стара и требовала многих забот — смолить, конопатить и все такое. В этой лодке уходили старший и младший Слюсари в Азовское море, спускали парус, закидывали сеть, брали рыбу. В тихую погоду Слюсарь, развалясь на кормовой банке, свесив ноги в бахилах в шевелящееся на дне лодки рыбье серебро, курил крепчайший самосад и философствовал:
— От говорят — ра́диво. Радивопрыемник взять. Как он, скажи, звук дает, который далеко от него производят? Воздух-то пустой. Как же в пустоте звук летит, га?
Была у Слюсаря мечта — обзавестись приемником. Да где ж его возьмешь?
Рыбу укладывали в корзины и везли в Ростов на Старый базар. Для этого артель держала телегу с лошадью. Слюсарь на базар теперь не ездил — это была забота Ксении. Она сидела рядом с сутулым старичком, артельным дрогалем, телега дребезжала в веренице других ломовых извозчиков. На крутом подъеме Соляного спуска Гриша придерживал корзины с рыбой. Гришу Ксения брала с собой — корзины таскать, и тот долгие часы томился на базаре, слушая, как Ксения зазывала покупателей и упорно торговалась с ними за каждый пятачок. Она была крикливая, пухлая, вечно недовольная. Гришу она недолюбливала и попрекала беспризорным прошлым.
Однажды майским теплым днем заприметила Ксения, стоя за прилавком, краснощекого паренька лет пятнадцати в клетчатом пиджаке. Раз и другой раз прошелся парень, засунув руки в карманы, мимо прилавка, и показалось Ксении, что он подмигнул Грише, сидевшему на пустых корзинах.
— Ты чё? — заволновалась она. — Чё перемигиваешься-то? Дружка увидал, да?
— Ничего я не видал, — угрюмо сказал Гриша.
— А мигал-то он тебе почему? Думаешь, не видала, да? Я все вижу! Твою воровскую душу во как вижу! — Она округло развела руками.
— Заткнись, карга! — озлился Гриша.
— Ах ты!.. — захлебнулась Ксения, побагровев и тряся мелко завитыми желтыми кудерьками. — Так я ж тебе, воровское отродье…
По приезде домой Гриша не стал заходить в хибару. Сел возле сарая, из которого густо несло запахом вяленой рыбы, тяжко задумался. Тут перед ним встал Слюсарь.
— Что ж ты, Грыша? — сказал он, морща красный от раннего загара лоб. — Ксенья как мать родная за тебя заботится, а ты?
Крепкой рукой взял Гришу за шиворот и повел в сарай. В другой руке у него появился обрезок пенькового каната. Гриша не кричал, не плакал, не рвался из Тимофеевых рук, да и как было вырваться? Слюсарь всегда дело доводил до конца.
В ту же ночь Гриша исчез. Вместе с ним исчез со стены старинный барометр.
— Я ж тебе говорила сто раз, — утром сказала Ксения Тимофею, — если вором уродился, так, значить, и есть вор на всю жизню.
Тимофей удрученно молчал. Ему трудно было признать собственную ошибку. И барометра было, конечно, жаль.
Прошло около двух лет. Апрельский ветер гудел над Нижне-Гниловской, кропил летучими дождями рыбацкие хибары и лодки, вытащенные из раскачавшейся донской воды на берег. У себя в сарае, перед раскрытой дверью, Тимофей строгал что-то на верстачке, как вдруг в дверном проеме, загораживая свет пасмурного дня, встал человек. Фигура была невысокая, но коренастая. Крупная голова будто без посредства шеи торчала из широких плеч. Черная, плохо чесанная шевелюра была мокрая от дождя. Мрачновато смотрели глаза-сливы из-под черных полосок бровей.
Не сразу узнал Тимофей в коренастом юнце своего Гришу. А узнавши, сказал:
— Ага, прышел. А барометр где?
Молча шагнул Гриша в сарай, положил на верстак что-то завернутое в газету. Тимофей развернул и увидел крашенную в черный цвет коробку с окошечком, затянутым материей, с круглой ручкой.
— Что это? — спросил с любопытством.
— Это приемник, — сказал Гриша. — Детекторный.
Он повернул ручку, и вдруг в сарай ворвался хриплый голос, прерываемый тресками и жужжанием:
— …в Белгородской области охвачено семьдесят три и два десятых процента…
Тимофей оторопело слушал, медленно мигая белыми ресницами. Гриша выключил приемник и сказал:
— Барометра давно уж нет, так вот… мы с ребятами смастерили… Ты ж приемник хотел…
Голос у него тоже изменился, на низкие ноты перешел. Не узнать прежнего шустрого пацана-беспризорника. На нем была желто-фиолетовая ковбойка, застегнутая до горла, куртка и штаны не то из дерюги, не то из брезента.
— Ты что, пожарный? — спросил Тимофей, оглядев убранство блудного сына.
— Да нет, — усмехнулся тот. — Прости мне барометр, а?
— Где ж ты был, Грыша? Опять беспрызорничал?
— Всяко было, тятя.
— Не, ты мне не увыливай, прямо скажи: воровал?