Кронштадт — страница 83 из 110

— Разрешите заметить, — поднялся Иноземцев. — Не нарушал я порядка. И был абсолютно трезв.

— Тем хуже, что на трезвую голову. Возмутительно ведете себя.

— Возмутительно, что этот капитан, помкоменданта, выходит на улицы Кронштадта с целью придираться… ловить людей…

— С целью наводить порядок, товарищ Иноземцев!

— Нет, товарищ комдив. Не порядок он наводит, а страх. Чтоб боялись его. А зачем это надо? Мы возвращаемся в Кронштадт с моря после боя — подремонтироваться, запасы пополнить, отдохнуть, — кому ж это надо, чтоб мы в своем городе, в базе своей боялись выйти на улицу?

— Помкоменданта выполняет приказ командира базы — поддерживать в городе твердый порядок, — сказал Волков. — Вы приходите с моря — это не значит, что в базе можно куролесить, задирать береговых чинов.

— Да кто куролесит? Идешь трезвый, в голове одни служебные дела — вдруг налетает этот, и начинается: куда идешь, зачем идешь, как фамилия?..

— Он имеет право. Чтоб не было в Кронштадте праздношатающихся. И нечего, механик, разыгрывать тут благородное негодование.

— Ничего я не разыгрываю. — Иноземцев, наклонив голову, выпятил полные губы трубочкой. — Прямо какая-то непреодолимая страсть у начальства — распекать, щучить, обрывать…

— Нет, товарищ Иноземцев, — сказал Волков, удерживая себя от рыка, застрявшего в горле, — это вы не можете преодолеть своих штатских привычек.

— Мои штатские привычки, товарищ комдив, на минных полях подорвались!

— Тихо, тихо, — почти примирительно сказал Волков. — Что вы смотрите на меня, как тореадор на быка? Никто не умаляет ваших боевых заслуг. И Слюсаря. Всех офицеров «Гюйса». Но никакие заслуги не могут оправдать выходку штурмана.

Он закончил совещание на жесткой ноте. Выдвижение старшего лейтенанта Слюсаря на должность дивизионного штурмана отменяется. За пьянство и нарушение порядка в Доме флота Слюсарь арестовывается на десять суток с содержанием на гауптвахте. Командиру и военкому принять меры к улучшению воспитательной работы…

Потом в каюте Козырева, раскуривая трубку, Волков бросил:

— Механик ваш! Хлебом его не корми — дай поспорить. Что вы его в меридиан никак не введете?

Козырев промолчал, а Балыкин, тоже вошедший в командирскую каюту, провел ладонью по тяжелой своей челюсти — будто качество бритья проверил — и сказал:

— В том, что механик говорил, Олег Борисыч, есть резон. Не надо бы помкоменданту к морякам придираться. А насчет споров… Вообще-то Иноземцев у нас безотказный. Не лезет он в споры, просто характер такой — не терпит, если ущемляют самолюбие.

— Самолюбие! — проворчал Волков. — Не ты ли, Николай Иваныч, называл его красной девицей? Штатские замашки пресекал?

— Было. Но с тех пор, Олег Борисыч, больше года прошло. А год был серьезный.

— Обратилась красна девица в добра молодца, — усмехнулся Козырев. — Извините, товарищ комдив, у нас командирская учеба сейчас начинается. Может, побудете?

— Нет. — Волков выколотил трубку в пепельницу.


Вечером Козырев играл с Иноземцевым в шахматы. Тут вечернюю оперативную сводку стали передавать: ожесточенные бои в районе Сталинграда, бои в районе Моздока… На северо-западной окраине Сталинграда противник бросил в наступление еще одну танковую дивизию, ценой больших потерь потеснил наши части…

Безрадостная сводка. Одно только и было в ней приятное сообщение: «Наш корабль в Балтийском море потопил немецкий транспорт водоизмещением 10 000 тонн».

— Лодки третьего эшелона действуют, — сказал Козырев.

Он знал это от Федора Толоконникова, приходившего на днях на «Гюйс» проведать брата. Федор опять собирался в море. Ему досрочно присвоили звание капитана третьего ранга, и ожидались большие награждения всего экипажа его «щуки». Если по правде, Козырева кольнула зависть, когда он увидел на рукавах Федорова кителя новые нашивки — три средних. Первым из всего их выпуска Федор Толоконников получил производство в старшие командиры.

Виду Козырев, конечно, не подал, поздравляя Федора, но в душе позавидовал. В училище он готовил себя к службе на надводных кораблях, мечтал об эсминцах, а теперь вот пожалел, что не пошел в подводники. Огромную мощь торпедного оружия ощутить бы в своих руках! Ах, ты ж, господи, в Данцигскую бухту, к немецким берегам, чуть ли не к проливам уходят лодки второго и третьего эшелонов!

Положим (трезво осадил он себя), никто бы не назначил меня после окончания училища — с подмоченной-то анкетой! — на подплав. Куда там… Не угодно ли на тральщики, товарищ лейтенант За-Кормой-Не-Чисто? Но теперь-то, когда неприятности позади… теперь можно бы проситься на подплав… Фантазия, фантазия! Командира надводного корабля не отпустят в разгар войны переучиваться на подводника. Нечего тешить себя несбыточной мечтой…

После сводки пошла классическая музыка. Теперь стали по радио больше классики передавать. Стук метронома, заполняющий пустые часы, и классика. И тревожные сводки…

«Средь шумного бала, случайно», — начал чей-то (не Козловского ли?) мягкий тенор — и тут же этот голос оторвал капитан-лейтенанта Козырева от земли, а вернее, от металлической корабельной палубы и унес в горние выси, в туманные сферы, где, строго говоря, нечего было ему делать.

…В тревоге мирской суеты,

Тебя я увидел, но тайна

Твои покрывала черты…

Поистине твои черты покрывает тайна, непостижимая для меня (думал Козырев). Ты моя загадка, мое мучение… не хочу больше вспоминать о тебе, сгинь!

— Тут битая ничья, — сказал Козырев, поднимаясь из-за стола.

Он вышел из кают-компании и взялся было за ручку двери своей каюты. Помедлил однако. В пустом освещенном коридорчике будто таилось нечто недосказанное. Козырев прошел в глубь коридора, приотворил дверь Слюсаревой каюты, спросил в темноту:

— Спишь, Гриша?

— Нет, — ответил Слюсарь. — Заходи.

Козырев нащупал выключатель, зажег свет. Слюсарь, жмурясь, сел на койке. Он был в сером свитере, в шерстяных носках. Черная грива волос стояла дыбом, он стал приглаживать ее ладонями.

— О чем задумался, друг заклятый?

— Ты, наверно, хотел, чтоб я переживал взыскание? — сказал Слюсарь с усмешечкой. — Не-ет, мне это ни к чему. Бабу одну вспоминаю. Как мы с ней в Ростове, понимаешь… Хорошая была баба. Вот такой формации, — показал он руками.

Козырев задумчиво смотрел на него:

— Не пойму, почему ты любишь себя выставлять хуже, чем ты есть?

— Я разве нехорошее сказал? Ты за баб разве не думаешь?

— Ладно. — Козырев шагнул к двери. — Не буду тебе мешать. Вспоминай дальше.

— Погоди, Андрей! Сядь. Поговорить надо.

Козырев сел на стул. Осенний дождь вкрадчиво шуршал за иллюминатором, задраенным броняшкой. Снизу, из носового кубрика, доносились невнятные голоса и смех, стук доминошных костей.

— Говоришь, я выставляюсь хуже, чем я есть, — сказал Слюсарь. — Как это понимать?

— А так и понимать. Поступки у тебя такие, будто нарочно хочешь напороться на неприятность.

— Поступки, значит. А на самом деле я хороший?

— Ну, не знаю. — Козырев усмехнулся. — Штурман ты хороший.

— Штурман я хороший, — кивнул Слюсарь. — А человек плохой.

— Брось, Гриша.

— Плохой, — настойчиво повторил тот. — Завистливый. Тебе в училище завидовал. Я ведь огородным пугалом выглядел рядом с тобой — красивым, умным, удачливым…

— Хреновину несешь, — с досадой сказал Козырев, поднимаясь.

— Нет, дай уж мне сказать. Сиди! Я, если хочешь знать, за тобой тянулся… Ну, за такими, как ты… Недолюбливал, но тянулся. Заседание комитета помнишь? Ты тогда сидел пришибленный, гордый нос опустил — мне это было приятно. Хороший человек посочувствовал бы, а? Верно? А мне приятно было. Я и проголосовал тогда — сам помнишь… А на другой день — помнишь? — пришел к тебе, сам себя силком приволок, можно сказать… Ты что мне ответил? Таким презрением облил, что ни в какой бане не отмыться…

— Ты прав. Я не должен был так… — Козырев подошел к столу, постучал по нему пальцами. — Но и ты мог бы понять мое состояние. Только об одном я думал тогда: за что? За что они меня долбают, ведь я не виноват ни в чем…

— Вот-вот. Это мне и не давало покоя. Я-то был виноват перед тобой.

Они помолчали. То, что прежде раздражало Козырева в Слюсаре — вот это странное, не вяжущееся с бывшим ростовским беспризорным чувство вины, — теперь заставило задуматься. Пожалуй, это не пустые слова, как казалось раньше. Когда от тебя зависит судьба не судьба, но многое в жизни другого человека… твоего ближнего, как говорили когда-то… и ты своим поступком, пусть даже невольно, ему подгадил, значит, ты виноват. Ты должен ощутить свою вину, если ты человек, а не скотина. Это — именно человеческое… Гриша живет с чувством давней вины — надо это понять… А я? Почему меня не покидает ощущение, будто я виноват перед Надей? Что-то недоглядел, в чем-то ее не понял… Не понял вот что (впервые пришло ему в голову): как потрясла Надю смерть матери. Мать умерла, не простив ее. А я, вместо того чтоб помочь, понять… ударился в амбицию, оборвал отношения… олух царя небесного…

— Послушай, Гриша, — сказал он. — Мы были жестоки, мы плохо друг друга понимали… Но вот уже два года вместе плаваем. Больше года воюем. Мы уже не заносчивые сопляки, какими были в училище. Мы теперь стреляные, битые. Научились ценить друг друга. Разве не так?

— Так.

— Значит, пора забыть ту историю. Подвести черту. Давай простим друг другу старые обиды. Я — тебе, ты — мне. Полное взаимное отпущение грехов. Устраивает?

Слюсарь смотрел на него исподлобья:

— Снисходишь?

— Да нет же! — воскликнул Козырев. — Я же от чистого сердца…

— Ладно, Андрей. Пусть так… Подведем черту…

— Вот и хорошо. Вот и поговорили по-мужски.

— Поговорили, — кивнул Слюсарь. — А с «Гюйса» я уйду.

— Куда уйдешь? — удивился Козырев. — Да ты что? Не горячись, Гриша. Сам же виноват, что сорвалось назначение дивштурманом.