Девчонок спасти! На каком-то степном разъезде… голодные, с больной старухой… Господи!!!
Начальник политотдела ОВРа отнесся к его беде сочувственно, но в отпуск пустить Балыкина не мог, какие сейчас отпуска, в блокадном кольце прорублен пока только узкий коридор, новая летняя кампания на носу, к ней надо готовить корабль и экипаж.
И полетела в Россошский горком длинная телеграмма за подписью начальника политотдела — просьба разыскать семью политработника Балтфлота орденоносца Балыкина Николая Ивановича в составе жены Юлии Степановны и двух дочерей — Нины 9 лет и Аллы 7 лет… Выехали из Россоши в десятых числах июля, попали на ближнем переезде под бомбежку… Девочки зимовали на каком-то железнодорожном разъезде в доме стрелочницы по имени баба Настя… Девочки на грани голодной смерти… Просьба разыскать их и доставить в Россошь, адрес такой-то… Сообщите о принятых мерах…
«Грань голодной смерти» — приписал к составленному Балыкиным тексту начальник политотдела. Еще полетели в Россошь письма, написанные Балыкиным всем, кого он там знал и помнил, отчаянные призывы к работникам депо, соседям, знакомым.
Оставалось только ждать.
А жизнь шла своим чередом. В середине марта Слюсарь подал рапорт — просил перевода на бригаду торпедных катеров. «Ввиду того, — писал он, — что хочу более активно участвовать в боевых действиях на Балтийском театре».
— Да ты что, Гриша? — сказал Козырев, прочтя рапорт. — Какие тебе еще активные действия? Сойдет лед — опять будем утюжить море.
— То-то и оно, что утюжить, — возразил Слюсарь, — а мне, видишь ли, охота пострелять. Мои дружки-однокашники уже имеют потопленные корабли на счету.
— Ну и будешь два года трубить командиром катера. А тут потерпи месяца два — и пойдешь на повышение.
— Нет, Андрей. С Волковым у меня службы не будет. На БТК я уже договорился с начальством — меня берут. Так что… Прошу передать рапорт по команде.
Козыреву очень хотелось предстоящую кампанию отплавать со Слюсарем. Чтоб никаких забот не знать по штурманской части. Оно и понятно: какому командиру хочется начинать плавание с молодым, неопытным штурманом? Но, разумеется, понимал Козырев, что Слюсарю, как и каждому офицеру, нужен рост.
— Хорошо, — сказал он и размашисто написал в левом углу рапорта: «Ходатайствую о переводе».
Спустя несколько дней его и Балыкина вызвал командир дивизиона Волков.
— Вечная морока с вашим «Гюйсом», — сказал он недовольно, набивая трубку рыжим табаком. — Что будем делать со Слюсарем?
— А что делать, товарищ комдив? Надо отпустить. На БТК его берут командиром катера, — сказал Козырев.
— У меня голова за БТК не болит. У меня голова за мой дивизион болит. Как будешь без штурмана плавать? Где я тебе возьму другого? — Волков отодвинул от себя мизинцем рапорт Слюсаря. — Уж этот ваш Слюсарь! Не могу сейчас удовлетворить по существу рапорта. Пусть плавает. К концу кампании подумаем, чтоб назначить его помощником.
— Я говорил ему это. Не соглашается. Настаивает на переводе.
— Мало ли что не соглашается! Диктовать он нам еще будет. Твое мнение, Николай Иванович?
Балыкин сидел с отсутствующим видом, уставясь на большую карту Финского залива на стене волковского кабинета. У него в последнее время появилась такая манера — сидеть неподвижно, уставясь в одну точку тяжелым и вроде бы сонным взглядом. Он медленно повел взгляд на Волкова:
— У меня, Олег Борисыч, вот какое мнение. Неправильно со Слюсарем поступили. Мы представили его к ордену. Как весь офицерский состав. А ты орден перечеркнул и вписал медаль…
— Медаль «За боевые заслуги» — плохая награда?
— Хорошая. Но ведь у нас уравниловки нет, мы заслуги каждого человека должны взвешивать. В зависимости от его ответственности, так?
— Вот и получил Слюсарь по заслугам. Ну ладно, — сказал Волков с явным намерением закончить неприятный разговор. — Я приму решение…
— Минутку, Олег Борисыч, разреши закончить, — твердо прервал его Балыкин. — Заслуги взвешены неправильно. У штурмана заслуги не меньше, чем у других офицеров корабля. А получил он…
— Вы взвешиваете, товарищ Балыкин, исходя из своих соображений. А у меня свои, ясно? Я не могу отбросить вопрос личной дисциплины…
— У вас, товарищ комдив, к Слюсарю личная неприязнь. Вот в этом все дело. Вы из-за него получили от командира ОВРа «фитиль» и поэтому…
— Мои «фитили» никого не касаются! — повысил голос Волков.
— Не касаются, а Слюсаря коснулись. И человек обиделся. Я его обиду понимаю, он имеет полное основание просить о переводе.
— Очень странно, товарищ замполит, что вы защищаете недисциплинированного офицера!
— За свой проступок он получил взыскание. А боевые заслуги офицера должны быть награждены по справедливости.
Волков вскочил. Грозно сомкнулись брови, глаза только что искры не выбрасывали. Офицеры тоже поднялись со стульев.
— Вас не узнать, товарищ Балыкин! Вместо того чтобы твердой рукой насаждать на корабле дисциплину, вы поддались нездоровым настроениям…
— Неверно! — отрезал Балыкин. — Настроение на корабле здоровое.
Он теперь был — кремень. Режь его — лезвие обломишь, жги его — только накалишь еще пуще. Твердо смотрели его глаза с почерневшего от горя лица.
— Не задерживаю вас, — крикнул Волков. — Идите!
Они, надев шинели и шапки, вышли из штабного здания. Козырев протянул замполиту пачку «Беломора», тот взял с отрешенным видом папиросу, вставил в рот табачной стороной. Козырев перевернул «беломорину», чиркнул спичкой. Сказал негромко:
— Ты был великолепен, Николай Иванович.
Стол в кубрике содрогается от ударов доминошных камней.
— Эх, — морщится мичман Анастасьев, — что ж ты дупель не выставляешь, Ржанников? У тебя ведь дупель.
— Паника в стане противника! — Бурмистров с яростным стуком кладет костяшку. — Бенц! Обрубили мы ваши четверки, Иван Никитич. А дупель Ржанников засолит. Га-а-ха-ха!
— Вы, козлятники, потише не можете играть? — ворчит Фарафонов, пишущий письмо на другом краю стола. — Неужели нельзя без стука?
— Никак нельзя, старшина, — наносит очередной удар Бурмистров. — Кто ж забивает козла втихую? Давай, мой! — кричит он Зайченкову. — Ну, точно подгадал! — Пушечный удар. — Считайте «рыбу»!
— Все, — поднимается Анастасьев, — хватит. Думать надо, Ржанников, а не первый попавший камень лепить.
— Вы, товарищ мичман, всегда игру на себя берете, — обиженно говорит тот. — А у меня шестерки были, я мог на них играть.
— Еще забьем, Иван Никитич? — предлагает Бурмистров. — Следующая игра будет ваша.
— Сколько времени-то? — колеблется Анастасьев.
Тут как раз доносится звон отбиваемых склянок — один двойной и один короткий удар.
— Половина восемнадцатого… Ну, давай! — снова садится Анастасьев. — Жены все равно еще дома нет… Клинышкин, садись, сыграем!
— Так я ж увольняюсь на берег, Иван Никитич, сами знаете, — отзывается Клинышкин, занятый глажкой брюк. Он наваливается на утюг, ведя его вдоль стрелки: стрелка должна быть острой, хоть палец режь. — В Доме флота сегодня концерт. Артисты приехали с Ленинграда.
— Ну и расшил ты себе шкары, — говорит боцман Кобыльский, он сидит на банке у стола, пощипывает гитару. — Сорок пять сантиметров, не меньше. Кто тебе клинья вставлял?
— У Ольги тетка одна есть, вставляет незадорого. Хочешь, боцман, составлю протекцию? — предлагает Клинышкин.
— Обойдусь. В твои годы, Клинышкин, я, конечно, носил. Сорок девять сантиметров были у меня клеши.
— Почему уж не пятьдесят?
— Не. Пятьдесят сантиметров — это, братец, пижонство. Эх, Кронштадт! — извлекает боцман из гитары печальный аккорд. — Город загубленной молодости…
— Это почему — загубленной? — поднимает голову от письма Фарафонов.
— Известно почему — по причине недостаточного женского населения. В Мариуполе, бывало, выйдешь на набережную — одна за другой так и идут, а идут — как пишут. Во девки! У нас в Рыбаксоюзе Аллочка работала в конторе — так на нее даже из Ростова приезжали посмотреть. Понял, Фарафонов?
— А из Рио-де-Жанейро не приезжали? — язвит старшина мотористов.
— Врать не буду — не приезжали. Посмотрел бы ты на нее — что ножки, что фигурка! Тебе, мотылю промасленному, такие девочки и не снились.
— Нужна мне твоя Аллочка! — сердится Фарафонов. — В ту зиму только и знали о жратве трепаться, а теперь отъелись, на баб перешли.
— А тебя такая тема не волнует?
— Волнует или не волнует, значения не имеет, — отрубает Фарафонов. — Пока воюем, надо посторонние мысли выветривать из мозгов.
— Выветривать! Поиграться с мышатами! Фильтр в мозгах не установишь — про что можно думать, а про что нельзя. Мне про Аллочку приятно вспомнить, и такая приятность воевать не мешает.
И боцман ударил по струнам, запел жалобным голосом:
Зачем советы мне даете, словно маленькой?
Ведь для меня давно решен уже вопрос.
Простите, папа, мы вчера решили с маменькой,
Что моим мужем будет с Балтики матрос…
— Ребята, в шкары вскочить помогите, — говорит Клинышкин, забираясь на рундук. Опираясь на плечи двух помощников, держащих перед ним распяленные брюки, он прыгает в них и застегивает клапаны. — Странно, главный, рассуждаете, — обращается он к главстаршине Фарафонову. — Посторонние мысли! А командир? Вот он на девахе, что ходила сюда, женился, — тоже скажете, что у него в мозгах одни посторонние мысли?
Кобыльский засмеялся:
— Здорово он уел тебя, Фарафоныч? — И, ударив по струнам, запел дальше:
О, сколько чувства он вложил в свою походочку,
Широким клешем завоевывал сердца,
И не одной пришлось наплакаться красоточке,
Скрывать аборты от сурового отца…
— Не наше с вами дело обсуждать командира, — сердится Фарафонов. — Тоже мне, обсуждатели!
— А кто обсуждает? — подает голос Бурмистров, отвлекшись от «козла». — Я бы и сам на молоденькой женился. С моря пришел — к женушке под бочок. А кончится война — можно и отчалить.