Фонарь качается, ночь надвигается,
Все погружается в на-ачную мглу.
А я немы-тая, тряпьем прикры-тая,
Горячи бублики здесь продаю…
Чуть запрокинув черноволосую голову в старой мичманке, стоял он спиной к фальшборту среди других парней, против Саши, и все поглядывал на нее, а голос его страдальчески замирал на высоких нотах.
Марийка Рожнова шепнула Саше:
— Поздравляю… еще один ухажер…
— Что ты мелешь? — сказала та, порозовев.
Кончились «Бублики», тут захлопали, закричали Чернышеву: «Еще давай!.. Пой, Вася, полный концерт!» И сквозь улыбки, сквозь махорочные облачка одушевленно запел Василий другую песню, тоже жалостливую:
Идешь ты пьяная, немного бледная,
По темным улицам совсем одна.
Тебе мерещится дощечка медная
Да штора синяя того окна…
Посмеиваясь, подхватывали припев. Не замечали, как хмурился, лицом темнел Костя Братухин. А Василия несло:
Налейте, братцы, эх, я девочка гулящая,
Больную ду-ушу я водкой отвожу,
Так наливайте, наша жизнь совсем пропащая…
— Хватит! — Братухин шагнул к Василию. — А ну, кончай концерт!
— Чего, чего? — вскинулся тот. — Петь, что ли, нельзя?
— Гадость это, н-ночная мгла! Такие песни знаешь, где поют?
— Их везде поют, — упрямо сказал Василий, — где люди живут.
— Буржуи недорезанные — вот кто!
— Ну, — криво усмехнулся Василий, — значит, я буржуй…
— Ты несознательный элемент! Я тебя снимаю с субботника!
Они стояли друг перед другом, скрестив злые взгляды. Белобрысый Паволайнен плечом втерся между ними, сказал примирительно:
— Брось, Костя. Ничего такого в этих песнях нет. Баловство одно.
— Баловство? — сверкнул тот глазищами. — С такого б-баловства, с девочек гулящих, контра и начинается!
Тут зашумели, загомонили все разом. «Да какая контра… песня, она и есть песня, не про одну же конницу петь… верно Костя говорит, не наши это песни, к чертовой бабушке… В Питере в кабаках и не такое поют… Ты-то откуда знаешь?.. Да пошел ты…»
А Василий, осерчав, пытался Паволайнена отодвинуть, дотянуться до Братухина.
— Это что ж такое, — горячился, — сымать с субботника! Кто право тебе дал красного военмора снимать! Ишь ты какой!
— Не шуми, — отводил его руки Паволайнен, багровея от натуги. — Не наскакивай, Чернышев.
Но не сдержать бы ему напористого Василия и непременно тот ухватил бы Костю за ворот, если б не Саша. Подошла решительно, сказала своим тихим, но внятным голосом:
— Я так думаю, Костя, не надо Чернышева с субботника снимать.
— Точно! — хихикнула Марийка. — Куда ему — за борт, что ли, прыгнуть?
— А ты, — Саша повела взгляд на Василия, — больше такие песни не пой, глупые они.
На том и уладилось. Уже входил «Мартынов» в ораниенбаумскую гавань и орал кто-то с берега, показывая, к какому причалу идти швартоваться.
Потом, на пару с Марийкой неся мешок с мукой из чрева огромной баржи к складу, вспомнила вдруг Саша, как стояли те двое друг против дружки, петухи этакие, чуть не в драку, и подумала: «Мои ухажеры» — и сама на себя рассердилась за глупую мысль.
Как-то в первых числах октября Костя заявился к концу работы в деревообделочный. Еще ухал в кузнечном паровой молот, еще стучали-громыхали в доках кувалды. Еще только начинало затягивать окна пеплом угасающего дня.
Саша внимательно вела доску вдоль звенящего диска пилы. Мельком взглянула на Костю — тот знаком показал, что подождет ее у ворот цеха. После гудка Саша вышла, холодный ветер хлестнул ее по лицу. С запада, слабо подсвеченного закатной охрой, валили плотной толпой облака. Пахло близким дождем.
Костя шел рядом с Сашей, глубоко засунув руки в карманы облезлой кожаной куртки. Из-за борта куртки торчали сложенная газета, брошюра какая-то. Слушал, как Саша рассказывала с возмущением: пришло задание из Петровоенпорта на постройку сотни шлюпок для Балтфлота, а лес прислали сырой, на сушку его класть — срок завалим, а из сырого строить…
— Нельзя из сырого, — сказал Костя, кепку придерживая от ветра. — Саш, меня губком комсомола в военно-морское училище направляет. В Питер.
У Саши дыхание перехватило.
— Как же… как же мы без тебя-то? — спросила растерянно. — Кто секретарем в ячейке будет?
— Ты будешь.
— Я? — остановилась она под качающимся на ветру фонарем. — Что ты, Костя… Не смогу я…
Он молчал, и Саша посмотрела на него. В зыбком свете тощее Костино лицо казалось далеким и застывшим, будто на портрете. Только глаза-угольки тлели в темных глазницах. Кинуться б ему на шею, загасить поцелуями опасные угольки… тьфу, придут же в голову глупости… И откуда только берутся?..
— Саш, — сказал Костя, — ты не бойся… у тебя пойдет, ребята твою кандидатуру поддержат.
— Нет, — покачала она головой, — не пойдет у меня. Пава — вот кого надо секретарем…
— Пава парень крепкий, — согласился Костя. — Не очень, правда, зубастый. Ф-флегматичный.
— Какой? — не поняла она.
Они немного поговорили о Паволайнене, потом Костя заторопился в док — там шла ударная работа, заканчивали ремонт линкора «Парижская коммуна».
В конце октября Братухин уехал в Петроград. Провожали его на пристань всей ячейкой. С фанерным чемоданом в руке стоял Костя на баке колесного пароходика «Кремль» — длинный, тощий, с немигающими темными глазищами, устремленными в одну точку. Чайки кругами ходили в сером небе. Ребята кричали Косте прощальные слова, он в ответ улыбался, рукой махал, но глаза его не отрывались от Сашиного лица. Только ее он видел.
— Дура, улыбнись хоть ему, — шепнула Саше Марийка Рожнова. Но губы у Саши будто смерзлись, не раздвигались в улыбку. Не улыбаться — плакать в голос хотелось.
Простуженно рявкнул гудок, выбросив облачко пара. «Кремль» неторопливо отчалил и пошел хлопать плицами по серой воде, подле пирса уже прихваченной тонким блинчатым ледком.
А незадолго до ноябрьских праздников было на заводе общее собрание — обсуждали ходатайство, чтоб присвоить Пароходному заводу имя Мартынова. Чернышев стоял рядом с Сашей, слушал, как та рассказывала ему про Мартынова Михаила, бывшего балтийского матроса и бывшего токаря, — тут, в механическом цеху, он работал и очень себя проявил как защитник рабочих масс и твердый большевик. А говорил как! Она, Саша, пятнадцатилетней девчонкой была в семнадцатом, когда шли в Кронштадте бурные митинги, и ей изо всех ораторов особенно запомнился Мартынов, очень понятно все объяснял, а уж когда отец привел Мартынова однажды к ним домой, она, Саша, глаз не спускала с его доброго и молодого лица и ловила каждое слово. В восемнадцатом, в июне, выбрали Мартынова председателем Кронштадтского Совета, только жить ему оставалось всего десять дней: начался мятеж на Красной Горке, и с несколькими кронштадтскими коммунистами отправился Мартынов на мятежный форт для переговоров, чтобы обошлось без пролития крови. Неклюдов, комендант форта, приказал кронштадтцев схватить и бросить в каземат. А ночью повели Мартынова на расстрел. Он не допустил, чтобы ему глаза завязали, без страха принял смерть в свои тридцать пять лет, а мятежники его, мертвого, кололи штыками и сапогами топтали. Вот какой был человек, правильно решили Пароходному заводу дать его имя.
Василий целый день проработал в доке на клепке, в ушах еще стоял грохот кувалд, и Сашины слова будто из густого тумана доходили до его слуха. После собрания они вместе вышли с завода, и Василий проводил Сашу до дома. Был он, против обыкновения, молчалив, неулыбчив — ну, устал человек, понятно. Саша знала: показывает себя Чернышев на судоремонте, ставит за смену сто сорок заклепок, а то и полтораста. Это понимать надо, сколько сил берет каждая заклепка. Саша понимала.
Не могла только понять, почему после того вечера стал Василий ее избегать. Не приходил в Красный уголок, не поджидал у проходной, даже в столовой не попадался на глаза. Ну и пусть не приходит, не больно-то и нужен, решила она. А все же — почему вдруг исчез, в чем причина? Ничем вроде бы она его не обидела. Наоборот, к сознательности тянула. Вот и пойми… А может, и понимать тут нечего? Девушек на заводе — не она одна. Ну и пусть! Пусть ищет себе девочку гулящую… да штору синюю того окна…
В декабре завьюжило крепко, замело остров Котлин сахарными снегами. Был объявлен субботник — заводскую территорию расчищать. Черными муравьями рассыпались люди по белому снегу, лопатили дорожки к цехам и к докам. Девчата из деревообделочного прогрызались к Шлюпочному каналу, и весело шла работа, хоть и запыхалась Саша и снегу в валенки набилось. Навстречу им от замерзшего канала пробивались сквозь сугробы парни, и один из них, сложив ладони рупором, крикнул: «Эй, деревяшки, куда вкривь повели? На нас прямо держите!» Саша выпрямилась, взглянула, да и не глядя могла бы по голосу узнать Василия. Закричала в ответ сердито: «Сам ты чурбак с глазами!» — «С косыми! — добавила Марийка. — Это вас вбок сносит, а мы прямо ведем!» Засмеялся Василий, подбросил и поймал за рукоять лопату, тоже, гляди-ка, артист, — и пошел копать прямехенько к Сашиной бригаде. Встретились вскоре — у Василия уши огнем пылают, а сам улыбается и говорит:
— Здрасте вам.
Саша ему:
— Чего форсишь в мичманке? Уши поморозишь.
— Нету у меня шапки, — отвечает, мичманку поправляет на черной голове, а шалые глаза блестят и смеются. — Была, да украли.
— Как это украли? — хмурится Саша. — Форсишь просто.
— Пускай, — говорит, — по-твоему будет.
И уж до конца субботника где-то рядом он держался, Саша не глядела, но голос слышала. Кончили работу — опять Василий тут как тут.
— Нам не по дороге, — сказала Саша, выйдя из проходной.
— Немножко провожу, если разрешишь.
И скрипел снег под ее валенками и его короткими порыжелыми сапогами. Сгущались ранние сумерки. Где-то в Летнем саду нехорошими голосами орали ссорившиеся коты. Саша шла молча, и ей вдруг почудилось, что впереди за углом, за поворотом на родную улицу, вместо привычных глазу изъеденных временем домишек, вместо серого здания бани откроется тихая река с пальмами на берегу и их точным повторением в гладкой воде, а дальше пирамида. Такую картинку видела однажды Саша в «Ниве» — ей тогда лет десять или одиннадцать было, — и почему-то запомнилась эта картинка и стишок под ней: «Алеет Нил румяным блеском. / Багряный вал ленивым плеском с прибрежной пальмой говорит». Чего только в голове не застревает — удивительно даже…