Кронштадт — страница 81 из 109

— Сыграй песню, Гришка! Ты ж на ложках, поди, умеешь.

— Да не умею я, — отнекивался Гриша.

— Давай, давай! — наседали сотоварищи. — Не жмись! Вот тебе заместо ложек, — совали ему две дощечки от ящика из-под табачных листьев.

Дощечки Гриша отверг. Встал в позу — одну руку на сердце, другую в сторону, сделал жалостливое лицо и запел надрывно:

Из-за тебя, жиган несча-астнай,

Теперь в больнице я-а лежу.

Уколы д̕ванны принима-аю,

Проклятый сифиле-ес лечу…

Смеялись сотоварищи:

— Во, артист! Еще давай, Гриша!

Мастер, проходивший мимо, зло взглянул на него, бросил сквозь зубы:

— У-у, шпана нахаловская…

В Нахаловке, как называли в Ростове хулиганское старое предместье Новое поселение, Гриша давно уже не бывал — и не хотел бывать, все было кончено, завязано. А тут…

Огрызаться, однако, не стал. Сияя добродушной улыбкой, сказал мастеру:

— В самую точку попали. Нахаловский я. А вы… знаете, кто вы есть? Курва темерницкая.

Мастер, само собой, в крик… заявление в местком… Понял Гриша, что жизни ему на табачной фабрике не будет. И взял расчет. Лето проработал билетером в кинотеатре «Темп». А потом пошел на курсы трамвайных вагоновожатых. Около года, веселя душу частыми звоночками, гонял разболтанный красный вагон по ростовским улицам — пока не разонравилось.

Подался на Ростсельмаш, выучился на фрезеровщика. Жизнь сделалась устойчивой, и знаками этой устойчивости были новенький комсомольский билет, вечерняя школа рабочей молодежи и фотоснимок в первомайском номере газеты «Молот», на котором Слюсарь стоял в группе ударников Ростсельмаша. Вид у него на снимке был удивленный, одна бровь выше другой. Он увлекался радиолюбительством и, окончив вечернюю школу, собирался учиться дальше на инженера связи. Но летом 35-го Слюсаря по комсомольской путевке направили в Военно-морское училище имени Фрунзе в Ленинград.

В те годы мальчишки более всего бредили авиацией. Но и флот, конечно, привлекал.

Учился Слюсарь средне, вез кое-какую общественную работу. На втором курсе на концерте самодеятельности он прочел рассказ Зощенко «Аристократка» — курсанты ржали, били в ладоши, требовали еще. Слюсарь стал популярен в училище. Самодеятельность теперь без него не обходилась. Его избрали в комитет комсомольской организации училища.

В марте тридцать восьмого года в комитет поступило дело мичмана-курсанта Козырева. Этот Козырев учился на последнем курсе, летом ему предстоял выпуск. Был он круглый отличник — такая, что называется, морская косточка, — и прочили ему хорошее будущее на флотах. В феврале, аккурат в День Красной Армии, получил Козырев письмо из Москвы. Мать писала, что отец арестован. Мичман Козырев не пришел на праздничный обед, слонялся по дальним училищным коридорам. Трудно давалось крутое превращение из баловня судьбы в ее пасынка, ведь он понимал, какие последствия могли проистечь из ужасного факта.

Наутро он вручил командиру роты сложенный листок, вырванный из тетради. А спустя неделю его вызвали на заседание комитета комсомола.

Почти всех членов комитета Козырев знал — тут были главным образом старшекурсники. Знал и освобожденного комсорга — младшего политрука Шатунова, похожего на киноартиста Николая Баталова из замечательного фильма «Путевка в жизнь». Он-то, Шатунов, сидевший у торца длинного стола, и открыл заседание.

— На имя командования от курсанта четвертого курса комсомольца Козырева поступил рапорт, — сказал он. — Командование поручило комитету комсомола разобраться. — И он стал читать рапорт: — «Настоящим докладываю, что мой отец комбриг Козырев К. A. арестован 17 февраля сего года. Отец — участник революции и Гражданской войны, был на крупных командных должностях в бронетанковых войсках, в последние годы — работник наркомата обороны. Подпись — мичман Козырев А. К. 23 февраля сего года». — Шатунов положил листок на стол. — Такой, значит, рапорт. Правильно сделал Козырев, что сразу сообщил. Это правильно. Кто хочет высказаться?

Молчание. За высокими окнами комнаты желтый уличный фонарь сопротивлялся натиску безлунного вечера. Доносились с набережной трамвайные звонки. Ну что тут скажешь? Что тут скажешь?

Франчук, друг Козырева, сосед по койке в кубрике, сказал, часто моргая и морща высокий лоб, над которым пламенела жесткая, будто проволочная, шевелюра:

— Не совсем понимаю, что тут обсуждать. У Козырева арестован отец, Козырев сообщил немедленно. Козырева мы все знаем. Ну что ж… Примем к сведению.

— Что значит «примем к сведению»? — возразил Федор Толоконников, замкомсорга, сидевший по правую руку от Шатунова. — Этого мало — принять к сведению. Мы разобраться должны…

Он сидел выпрямившись — долговязый, с соломенными волосами, стриженными в скобку. На фланелевке у него поблескивали значки ворошиловского стрелка и ГТО первой ступени.

— Должны разобраться, — повторил он. — Мы скоро станем командирами, на нас возложена охрана морских границ, так? Мы знаем, какая бдительность требуется в условиях капиталистического окружения И вот у одного из нас отец изолирован как вражеский элемент…

— Неправда! — выкрикнул Козырев. — Он не может быть вражеским элементом! Отец воевал за советскую власть, он награжден…

— Товарищ Козырев, — прервал его Шатунов, — тебе будет дано слово.

— Воевал, награжден, — прищурился Толоконников на Козырева. — Ну и что? Мало мы примеров знаем? Мало было двурушников? Мой отец тоже воевал, он старый буденовец — его ж не трогают. Так? Ты, Козырев, не трепыхайся. Понимаю, что тяжело тебе, но должен ты осознать факт, что не зря арестовали отца. Значит, было за что.

— А если не было? А если произошла ошибка? — опять не выдержал Козырев.

Лицо у него было бледное, осунувшееся. Светлые, со стальным отливом, глаза напряженно смотрели из глубоких глазниц. В вырезе фланелевки торчали над уголком тельняшки острые мальчишеские ключицы. И те же значки, что и у Толоконникова, поблескивали у него на груди.

— Ты, Федор, это… слишком рано, — обратился к Толоконникову тяжеловесный, крупный Данилов, самый старший на четвертом курсе курсант, до училища отслуживший срочную службу на флоте. — У Козырева отец это… под следствием пока. Приговора же нет? Нет. Ну и не надо торопиться это… с выводами.

— А пусть Козырев не уверяет нас, что произошла ошибка. Мы все равно поверим органам правосудия, а не Козыреву, — жестко сказал Толоконников. — Снова повторяю: бдительность! Без бдительности мы не сможем выполнить свой долг. Так? И я скажу прямо: у Козырева бдительность будет снижена. По логике вещей, так? Мысли у него будут: отца посадили, а за что? При таком раздрае какая может быть бдительность?

— Ты в мои мысли не лезь! — Козырев вскочил из-за стола.

— Сядь, Козырев, — опять прервал его Шатунов. — Сядь, говорю!

— Не могу спокойно слушать! — Козырев нервным движением откинул упавшие на лоб волосы. — Пусть Толоконников мне не приписывает то, чего нет! Ты о своей бдительности позаботься!

— Не тебе меня учить, Козырев!

— И не тебе меня судить…

— Тихо! — грохнул ладонью об стол Шатунов. — Нельзя так, товарищи! Кричите, как не знаю кто. Сядь, Козырев. Ты все сказал, Федор?

— Сейчас скажу. Вопрос о пребывании Козырева в училище не нам решать. Это командование решит, так? А насчет пребывания в комсомоле мое предложение — исключить Козырева.

— За что? — уставился на него Франчук. — Какая формулировка у тебя?

— А очень простая. Мы слышали, как Козырев защищал отца? Слышали. Отец кто? Вражеский элемент. Вот тебе и формулировка — за утрату бдительности.

— Да нельзя же так. — Франчук недоуменно моргал. — Еще, во-первых, не доказано, что вражеский элемент… Надо и Козырева понять. Он привык отца уважать как героя Гражданской войны, и не может же он вдруг, в одну минуту, повернуть на сто восемьдесят…

— Должен повернуть, если честный комсомолец.

— Не знаю. — Франчук пожал плечами. — Не по-человечески это… такие крутые повороты…

Разгорелся спор. Одни Толоконникова поддерживали, другие — Франчука. А Слюсарь помалкивал. Он в комитете был самый младший, всего с двумя «галочками» — курсантскими шевронами на рукаве. Помалкивал, поглядывал на поникшего Козырева. По правде, он, Слюсарь, недолюбливал его — этот гибкий франтоватый мичман, отличник-разотличник казался Слюсарю высокомерным, слишком самоуверенным. Видал он таких на заводе, в общежитии — ходят с задранными носами, а случись что, сразу и опустится нос… И когда Шатунов обратился к Слюсарю с предложением высказаться, тот покачал головой: не знаю, как тут быть…

— «Не знаю»! — передразнил Толоконников. — Тебя в комитет выбрали как политически зрелого комсомольца. Так? Значит, не мямлить должен, а определить свою позицию.

Потом Козырев говорил.

— Обвиняют тут меня, что я отца защищаю, — начал он сдержанно. — При этом априорно считают, что он виновен…

Словечки какие употребляет (неприязненно подумал Слюсарь). Ишь, априорно!

— …по меньшей мере неразумно. И так же неразумно требовать от меня, чтоб я, ничего толком не зная, чуть ли не отрекся… Еще раз заявляю: не могу поверить, что отец… — он судорожно глотнул, — что он враг народа… Ну, не могу! Что хотите делайте со мной, хоть голову рубите, а я не… — Опять он говорил на высокой ноте, а тут будто оборвал сам себя, тихо сказал: — У меня все.

Заключал обсуждение Шатунов:

— Вопрос, конечно, трудный, его нельзя с бухты-барахты. Мы, конечно, не должны забывать о текущем моменте. Но к каждому человеку мы должны подходить особо, памятуя о главной задаче — подготовке кадров для флота. С этой вот точки давайте посмотрим. Курсант Козырев без пяти минут командир, ему летом выпускаться на флот. Четыре года Козырев — сплошь отличник учебы. Отзывы у преподавателей — самые хорошие. Значит, идет на флот хороший командир. Теперь другая сторона — отец у Козырева арестован. Мы еще не знаем, что там у него, но, исходя из общей обстановки, понимаем, конечно: положение серьезное. Как ведет себя Козырев? Доложил немедленно. Правильно, нельзя иначе. Дальше как себя ведет? Упорствует. Не могу, дескать, поверить. Правильно это? Нет…