Слюсарь покосился на Козырева. Бледное узкое лицо, черный упрямый излом бровей, косые острые височки… Все кажется в этом лице заостренным, вызывающим. Попался, папенькин сынок (думает Слюсарь). Попался, который кусался…
— …И хотя Козырев недопонимает, — продолжал меж тем Шатунов, — я против его исключения. Верно говорил Данилов — надо подождать конца следствия…
— Следствие может год идти! — вставил Толоконников.
— Я тебя, Толоконников, не перебивал. Не исключать, говорю, а пока на вид поставить, что не подобает защищать и отрицать вину, исходя из родственных чувств. Вот.
— Не согласен, — рубанул Толоконников ладонью. — Гнилой либерализм это.
— Не бросайся, — покосился на него Шатунов. — Такими словами не надо бросаться. Мы принципиально вопрос обсудили, а решение пока отложим. До полной определенности дела. Так я предлагаю. Будем голосовать — нет возражений? Нет. Значит, два предложения. В порядке поступления: кто за то, чтоб исключить Козырева из комсомола? Два, три, пять…
Тут и Слюсарь медленно поднял руку.
— Шесть, — мотнул головой в его сторону Шатунов. — Кто за то, чтоб поставить Козыреву на вид неправильное поведение и отложить вопрос до определенности насчет отца? Раз, два, четыре… — И сам поднял руку: — Пять. Значит, большинством голосов принимается исключение…
В ту ночь Слюсарю не спалось. Что-то тревожило его. Не хотелось допускать притаившуюся около сознания мысль, от которой и тянуло острым холодком тревоги. И все равно она пришла, нежеланная, пробилась в мозг: за что мы его исключили?
Ну как это «за что» (сам себе ответил Слюсарь). А он — «не верю… голову мне рубите…». Еще словечко это… Априорно! Ишь, априорно… Тоже мне, интеллигенция… Сам, если на то пошло, как раз и защищает отца априорно… Да нет, все правильно… Видали мы таких задавал… Спать!
Но тут же опять она, мыслишка окаянная, толкнулась в встревоженную душу: а все-таки за что? Он же не виноват, что отец у него… Отцов не выбирают. Или они есть, или их нету… Верил отцу, как богу. Ну как же — герой Гражданской войны… как не верить?.. Если отец и занимался чем-то там непонятным, то ведь сын-то ничего не знал. Вон он какой, мичман Козырев, — весь в пятерках, в похвалах, в поощрениях… Он не виноват. Вот оно, самое-то главное…
Так что же он руку тянул? Да еще своим голосом перетянул на исключение? Вот это особенно обжигало душу: одним голосом перевесило исключение, и голос этот — его…
Вечером следующего дня Слюсарь разыскал Козырева в комнате для самоподготовки. Тот сидел за столом над толстым томом Веселаго, уперев лоб в ладони. Слюсарь тихо окликнул, Козырев повернул голову, посмотрел потухшими глазами.
— Я вот что хотел, — сказал Слюсарь, скрывая под слабой улыбкой внутреннюю корчу. — Я вчера неправильно голосовал…
Козырев бросил сухо:
— Раньше надо было соображать.
И, отвернувшись, снова уткнулся в книгу.
Ну и черт с тобой (подумал Слюсарь). Тоже мне, гордец… гардемарин… принц Уэльский.
Жизнь шла обычной чередой — лекции, практические занятия в кабинетах, травля в кубрике, изредка — увольнения в город. Но что-то мешало Слюсарю привычно хлебать эту жизнь полной ложкой. Будто горчинка появилась в хлебове. Будто тень внезапно пала на потаенный уголок души.
Политотдел не утвердил решения комитета об исключении Козырева из комсомола. Правильным было признано предложение младшего политрука Шатунова: Козыреву поставили на вид необдуманную попытку «взять под защиту изолированного отца из родственных чувств».
Он встречался Слюсарю несколько раз — повеселевший, воспрянувший духом. Однажды столкнулись при выходе из кинозала.
— Ну что? — вызывающе спросил Козырев. — Зря, выходит, голосовал?
— А я ж тебе на другой день сам сказал, что зря. — Слюсарь смотрел на него мрачновато.
— Поздно! — зло кинул Козырев и пошел своей дорогой.
Вскоре начались у него выпускные экзамены, а потом новоиспеченный лейтенант Козырев и вовсе исчез из жизни курсанта Слюсаря.
Но, как оказалось, ненадолго.
Летом сорокового года Слюсарь окончил училище, был произведен в лейтенанты и, нашив на рукава новенького кителя галуны — «полторы средних», — уехал в отпуск в Ростов. Нина Голосная, прежняя его подружка, работница Ростсельмаша, к тому времени успевшая «сходить замуж» и развестись, охотно приняла молодого лейтенанта, которому так шла морская форма, в любвеобильные объятия.
Жаркое стояло лето. С безоблачного неба нещадно палило солнце, раскаляя ростовские булыжники и размягчая асфальт. По вечерам в кинотеатрах гремел Штраус, очаровательная Карла Доннер в исполнении Милицы Корьюс покоряла пылкие сердца ростовчан, и ее голос, грустивший о прекрасном голубом Дунае, уносило плавным течением Дона в азовские дали, в черные киммерийские ночи.
В конце августа сел Гриша в душный набитый вагон скорого поезда и поехал в Ленинград. А оттуда — в Кронштадт.
Получив назначение на базовый тральщик «Гюйс», Слюсарь разыскал его у Арсенальной пристани, поднялся с чемоданом в руке на борт, отдал честь кормовому флагу — и увидел перед собой, рядом с вахтенным у трапа, ухмыляющегося Козырева. Гриша Слюсарь в прежней жизни бывал во многих переделках, ничем его было не удивить, — а тут он замер с разинутым ртом.
— Что, не ожидал? — сказал Козырев, протягивая руку. — Ну, добро пожаловать, Слюсарь.
И, ведя Слюсаря в командирскую каюту, к Волкову, коротко объяснил: с начала лета нет на тральщике штурмана, потому что он, Козырев, два года отплававший штурманом, назначен помощником командира, все лето ждали нового штурмана, и только в августе кадровик сообщил о назначении лейтенанта Слюсаря…
— Долго ты гулял в отпуске, — добавил он. — Мы тебя заждались.
— Не дольше гулял, чем положено, — сухо сказал Слюсарь.
Он был не рад неожиданной встрече. Хотелось забыть то, давнее, тревожившее душу, а тут опять прибило шальной волной… Но куда ж денешься? Не бежать же в отдел кадров — не хочу, дескать, служить с Козыревым, назначьте на другой корабль…
Представился командиру, разместился в каюте — металлической коробочке, нагретой солнцем (то лето и в Кронштадте стояло жаркое), скинул китель и майку, ополоснулся под краном в крохотном умывальнике, зажатом между койкой и переборкой. Вытирал полотенцем плечи и мохнатую грудь, когда, коротко стукнув, вошел в каюту Козырев.
— Тесновато у нас, да? — спросил, пройдя к столику под иллюминатором и бросившись на стул.
— Ничего. Сойдет. — Слюсарь повесил полотенце, натянул майку. Искоса взглянул на Козырева: — Как же это ты на тральщике? Ведь, кажется, на эсминцы хотел. Это нам, середнячкам, на тральцах плавать, а ты ведь был знаменитый отличник.
— Брось, — поморщился Козырев. — И давай с первого дня уговоримся: что было, то сплыло. Ладно? На службе официальные отношения, ну по уставу. Вне службы — нормальные. Согласен?
Слюсарь руки бросил по швам, вытянулся:
— Есть, товарищ старший лейтенант!
На совещании комсостава Слюсарь помалкивал. Сидя боком к столу, смотрел в иллюминатор и своим отрешенным видом еще пуще рассердил капитана третьего ранга Волкова.
— Вы слушаете, что я говорю, товарищ Слюсарь, или ворон считаете? — сказал он раздраженно.
— Слушаю, товарищ комдив. — Слюсарь живо вскочил.
— Я бы ва́с хотел послушать. Вы так и не сказали — как оцениваете свой поступок?
— Да что ж, плохо оцениваю. Нехороший поступок.
— Нехороший! — хмыкнул Волков. — Что вас, собственно, толкнуло?
Слюсарь пожал плечами.
— Моча в голову ударила, — сказал Козырев.
— Не моча, а спирт, — веско поправил Волков. — На корабле запущена воспитательная работа с офицерами, вот что. Разучились прилично вести себя на берегу. Один учиняет в Доме флота самозваную проверку документов, нарывается на командира ОВРа. Другой нарушает порядок в городе, напарывается на помощника коменданта…
— Разрешите заметить, — поднялся Иноземцев. — Не нарушал я порядка. И был абсолютно трезв.
— Тем хуже, что на трезвую голову. Возмутительно ведете себя.
— Возмутительно, что этот капитан, помкоменданта, выходит на улицы Кронштадта с целью придираться… ловить людей…
— С целью наводить порядок, товарищ Иноземцев!
— Нет, товарищ комдив. Не порядок он наводит, а страх. Чтоб боялись его. А зачем это надо? Мы возвращаемся в Кронштадт с моря после боя — подремонтироваться, запасы пополнить, отдохнуть, — кому ж это надо, чтоб мы в своем городе, в базе своей боялись выйти на улицу?
— Помкоменданта выполняет приказ командира базы — поддерживать в городе твердый порядок, — сказал Волков. — Вы приходите с моря — это не значит, что в базе можно куролесить, задирать береговых чинов.
— Да кто куролесит? Идешь трезвый, в голове одни служебные дела — вдруг налетает этот, и начинается: куда идешь, зачем идешь, как фамилия?..
— Он имеет право. Чтоб не было в Кронштадте праздношатающихся. И нечего, механик, разыгрывать тут благородное негодование.
— Ничего я не разыгрываю. — Иноземцев, наклонив голову, выпятил полные губы трубочкой. — Прямо какая-то непреодолимая страсть у начальства — распекать, щучить, обрывать…
— Нет, товарищ Иноземцев, — сказал Волков, удерживая себя от рыка, застрявшего в горле, — это вы не можете преодолеть своих штатских привычек.
— Мои штатские привычки, товарищ комдив, на минных полях подорвались!
— Тихо, тихо, — почти примирительно сказал Волков. — Что вы смотрите на меня, как тореадор на быка? Никто не умаляет ваших боевых заслуг. И Слюсаря. Всех офицеров «Гюйса». Но никакие заслуги не могут оправдать выходку штурмана.
Он закончил совещание на жесткой ноте. Выдвижение старшего лейтенанта Слюсаря на должность дивизионного штурмана отменяется. За пьянство и нарушение порядка в Доме флота Слюсарь арестовывается на десять суток с содержанием на гауптвахте. Командиру и военкому принять меры к улучшению воспитательной работы…
Потом в каюте Козырева, раскуривая трубку, Волков бросил: