Кронштадт — страница 87 из 109

«Ничто на свете не пропадает, и каждое дело, и каждое слово», — вспомнилось ей прочитанное. Она содрогалась, читая о казнях и мучениях людей, о кровавом царствовании Ивана Грозного, но все это было далекой историей, не проникавшей глубоко в сердце. История, правда, занимала ее в школе, но там было скорее желание предстать в лучшем виде перед молодым учителем Валерием Федоровичем, скорее желание блеснуть перед ним толковым ответом, чем подлинный интерес к истории. Учебники, по правде, казались ей скучными.

«Ничто на свете не пропадает…» Но ведь это только в книгах (подумала она). В книгах всегда пишут о героях или злодеях, об исторических событиях или таких поступках людей, которые «не пропадают»… не теряются в скучном повторении одинаковых дней… У меня и дела незаметные, и слов таких нет, которые могли бы вырасти «как древо». Почему «древо», а не «дерево»? Для торжественности, должно быть. Древо!

О чем я мечтала, глупая, к чему стремилась? Из Кронштадта уехать, поступить в медицинский… Маме хотелось, чтоб я выучилась на бухгалтера, а я фыркала: тоже мне специальность — деньги считать… Если б не война, я училась бы сейчас уже на втором курсе мединститута. И может, встречались бы мы с Витей Непряхиным… Он уже бы отслужил на «Марате»… На танцы бы ходили в его любимый Дворец культуры… в «Пятилетку», что ли…

Ах, да что ж мечтать… Что не суждено, то и не сбудется. Жизнь идет не так, как мечтается, а по-своему, жесткая и обыденная, и повернуть ее течение невозможно.

Не сбудется, не сбудется…

И не надо! Ничего она больше не ждет.

Как там девчонки из ее бригады управляются с «Тазуей»? Эта «Тазуя» год пролежала на дне, ее моторы разъедены морской солью, покрыты ржавчиной. Мучение было с ними, пока Кузенков, их бригадир, не придумал: не подымать обмотку, не промывать якорь спиртом, а класть его целиком в ванну дистиллированной воды, так держать сутки, а потом просушить и покрыть лаком. Вроде бы хорошо получается. Изоляцию дает высокую. Экономия дефицитного спирта. Ну и — план чуть ли не на двести процентов… Он головастый, Кузенков, хоть и смешной… на ушах у него растет белый пух…

Со слабой улыбкой Надя закрыла глаза. И тотчас в зыбкой коричневатой мгле, которая всегда разливается под веками, как бы высветилось лицо с резкими чертами, пристальные светлые глаза… Опять это наваждение — нетерпеливые руки, слившиеся тела…

Наде стало жарко, кровь прилила к щекам. Что за бесстыжие мысли! Вдруг лезут в голову сами собой…

Она отпила из стакана. Ужасная сушь в горле. Как было бы хорошо ни о чем не думать. Ничего не вспоминать. Забыть страшную прошлую зиму… забыть то, что случилось однажды весенним вечером… даже имя этого человека забыть… как он забыл меня…

И жить, как живется…

Но невозможно это — ни о чем не думать. И вот уже память опять — в который раз — рисует перед взглядом темный силуэт в окне… Это было неделю назад — или больше? Коля во дворе наколол дров и принес охапку в комнату, с грохотом свалил на железный лист перед печкой. Окно было не занавешено, и Надя, лежа лицом к окну, видела, как по квадрату темного неба плыли тучи, слабо освещенные луной. Тети Лизы в комнате не было, чего-то она там возилась на кухне. «Зажги свет», — сказала Надя. Николай пошел к окну, но вдруг остановился, впечатавшись черным силуэтом в оконный квадрат. Надя не видела его лица, но чувствовала, что он всматривается в нее. Много раз она замечала прежде его напряженный взгляд — замечала и пугалась, спешила уйти или отвлечь разговором. «Что ж ты светомаскировку не опускаешь?» — спросила. Он не ответил, шагнул к дивану, Надя отодвинулась, вжалась в диванную спинку, подтыкая под себя одеяло. И услышала его голос, сдавленный, показавшийся незнакомым: «Надя… я говорить не мастер, да ведь ты сама… сама понимаешь… Выходи за меня…» У него перехватило дыхание, он вздохнул судорожно.

Она понимала. Давно уже все понимала… Тут начался мучительный приступ кашля и долго не отпускал Надю. Вспыхнул свет. Речкалов, растерянный, стоял перед нею со стаканом воды. Наконец кашель утих. Надя, измученная, выпила воды, сказала тихо: «Коля, не надо… прошу тебя, не надо сейчас…» — «Ладно, — сказал он, опустив голову. — Не будем сейчас. Поправляйся, тогда поговорим…»

Теперь, лежа со стаканом в тонкой руке и глядя, как меркнет за окном короткий день, Надя думала о предстоящем неизбежном разговоре. Она выздоровела — сама чувствовала, что к ней возвращаются силы и желание жить дальше. Через три дня ей закроют бюллетень, и она вернется в свой цех, к девчонкам своим, к головастому Кузенкову, к электромоторам, разъеденным морской солью. Возобновится прерванное болезнью однообразие дней. И тогда Речкалов снова ей скажет: «Выходи за меня».

Ну что ж, он хороший, надежный… Тете Лизе не нравится — ну и пусть, не тете Лизе же он делает предложение. С Колей она будет как за каменной стеной. Она устала единоборствовать с жизнью, каждый день отстаивать свое существование.

Кому она нужна? Отец упал на лестничной площадке, протягивая руки к двери, к порогу, через который не ус пел шагнуть. Мама до последней минуты не спускала с нее тревожного взгляда… боялась оставить одну… Никого нет больше, кому была бы нужна ее нескладная жизнь.

Только Коля Речкалов…

С ним будет спокойно, надежно. Вместе ходить по утрам на работу, вместе возвращаться домой. И так всю жизнь… Эта мысль вдруг ужаснула Надю: всю жизнь!

Отрывисто ворвался звонок. Надя вытерла слезы. Встала, надела поверх ночной рубашки халатик. На ходу поправляя сбившиеся волосы, вышла в коридор.

Наверно, у Коли отменили собрание и он пришел раньше, чем думал.

Опять позвонили. Сейчас, сейчас.

Надя повернула выключатель, в коридоре под беленым потолком вспыхнула тусклая лампочка. После болезни ноги были слабыми. Пройдя в конец коридора, Надя отодвинула засов, отворила дверь — и отшатнулась, тихо вскрикнув: там стоял Козырев.

Он шагнул в коридор, затворил дверь.

— Здравствуй, — сказал, пристально глядя на Надю. — Случайно узнал, что ты больна…

Надя прислонилась к стене, рукой придерживая на груди ворот халатика. Я жутко выгляжу (мелькнула у нее мысль).

— Шел мимо, — сказал Козырев, — и вот, решил проведать…

Он умолк, пораженный ее лицом, такая на нем была мука.

Она прерывисто дышала, ей как будто не хватало воздуха.

Вдруг она с тихим стоном кинулась к Козыреву, бросила руки ему за шею, прошептала, уткнувшись в холодную шинель:

— Где ты был?.. Где ты был так долго?


На редкость погожим выдался субботний день второго января. Кронштадт стоял тихий, прикрыв милосердным свежевыпавшим снегом свои раны и ожоги. Дымы из заводских труб подымались прямыми столбами в светло-голубое небо, почти сплошь чистое, лишь на северо-западе задернутое серым пологом облаков. Низкое солнце не грело, а, казалось, еще добавляло морозу. И тихий-тихий звон стоял над городом — будто сталкивались в морозном воздухе крохотные невидимые льдинки.

Надя отпросилась с работы в четвертом часу. На углу Октябрьской и Коммунистической, как было условлено, она встретилась с Козыревым, и они пошли рядышком, обмениваясь ничего не значащими словами. Козырев, улыбаясь, посматривал по сторонам — было у него ощущение, будто он впервые видит старые желтовато-серые стены кронштадтских домов.

— Знаешь, что это за дома? — спросил, когда вышли на Июльскую.

— Знаю, — кивнула Надя. — Губернские.

— А почему они так называются?

Надя пожала плечами. На ней были серая пуховая шапочка и синее пальто на ватине, справленное, еще когда она училась в девятом классе. С воротником из крашеного кроличьего меха Надя вчера провозилась весь вечер, пытаясь замаскировать облезлые места. А вот обувка у Нади хорошая — новенькие фетровые бурки. Тетя Лиза расстаралась-таки, пробилась к пожилому мастеру из промкомбината, он-то и сшил (незадешево, между прочим) бурки для нее, Лизы, и для Нади.

Она слушала и не слушала Козырева. А тот что-то уж больно разговорился. Ну прямо не умолкал. Рассказывал, как на этих топких низменных берегах начиналась застройка Кронштадта. Уже стоял на отмели у южного берега Котлина, на месте, выбранном лично Петром, Кроншлот — первое укрепление на корабельном пути в Неву, к строящемуся Петербургу. А сам остров, густо поросший сосновым лесом, был еще необитаем. Он и назывался-то иначе — Ретусари. И будто при первом посещении острова Петром был найден тут костер, над которым в котелке варилась еда. Вероятно, солдаты шведского сторожевого поста, высаженного эскадрой адмирала Нуммерса, поспешно попрыгали в лодки и бежали, не успевши принять пищу. И от этого котелка будто бы и пошло новое название острова — Котлин.

Господи, что я делаю (думала Надя смятенно)? Куда иду? Ведь это… ведь на всю жизнь… Я нужна ему на всю жизнь?..

А Козырева прямо-таки несло. Как Петр велел начать застройку южной набережной, и всем губернаторам России приказал построить тут по трехэтажному дому от каждой губернии, и подстегивал неторопливых, и гневался… Эти-то дома, вот эти самые, и получили название «губернские». Хороши, правда? Наде губернские дома были привычны с детства, ничего особенного она в них не видела.

— А вон там, где арсенал, — показал Козырев, — стоял на сваях дворец Петра, он сгорел, кажется, в конце века, а перед ним был пруд, симметричный Итальянскому, а потом пруд засыпали и разбили Петровский парк, — кивнул он на заснеженный парк, где среди черных стволов деревьев торчали из-за брустверов черные зенитные стволы.

А Наде вдруг вспомнилось, как она прошлым летом… нет, уже позапрошлым бежала сюда к Виктору Непряхину. Они шли по парку под стук молотков, плотники заколачивали памятник Петру, — господи, всего полтора года прошло, а кажется, будто целая жизнь… Ну, что это Андрей говорит и говорит, что на него нашло? Про док Петра Великого рассказывает — как раз они переходили мостик через канал, — про первый в России док, из которого вода уходила самотеком по специально вырытому оврагу в бассейн. И про Итальянский дворец, некогда построенный Меншиковым, и про Голландскую кухню на той стороне Итальянского пруда — там когда-то готовили себе еду приезжие моряки и купцы в пестрых кафтанах, а за каналом, за губернскими домами стоял лес, и только просеки были прорублены на месте будущих улиц.