Крошка Доррит — страница 10 из 169

Горе просителю – если бы такой нашелся или мог найтись, – которого судьба заставила бы обратить взор на неумолимое лицо за конторкой. Горе преступнику, чье помилование зависело бы от трибунала, в котором председательствовали эти суровые глаза. Большим подспорьем для этой непреклонной женщины служила ее мистическая религия, окутанная мраком и мглой, с молниями проклятий, мести и разрушения, прорезавшими черные тучи. «Отпусти нам долги наши, как и мы отпускаем должникам нашим». Эта молитва казалась для нее лишенной смысла. «Истреби моих должников, Господи, иссуши их, раздави их, сделай, как сделала бы я сама, и я поклонюсь тебе» – вот нечестивая башня, которую она думала воздвигнуть до небес.

– Кончил ты, Артур, или намерен сказать еще что-нибудь? Кажется, больше говорить нечего. Ты был краток, но содержателен.

– Матушка, мне есть что сказать еще. То, что я хочу сказать, давно уже не дает мне покоя ни днем ни ночью. Но высказать это гораздо труднее. То, о чем я говорил, касается нас всех.

– Нас всех? Кто это «мы все»?

– Вы, я, мой покойный отец.

Она сняла руки с пюпитра, скрестила на груди и застыла в позе древней египетской статуи, устремив взгляд на огонь.

– Вы знали моего отца гораздо лучше, чем я его знал, его сдержанность со мной – дело ваших рук. Вы были гораздо сильнее его, матушка, и управляли им. Я знал это ребенком, как знаю теперь. Я знал, что ваше влияние заставило его отправиться в Китай и заниматься делами там, пока вы занимались ими здесь (хотя мне даже неизвестно, на каких именно условиях состоялась ваша разлука), и что по вашей же воле я оставался при вас до двадцати лет, а затем переехал к нему. Вы не обидитесь, что я вспоминаю об этом через двадцать лет?

– Я жду объяснения, зачем ты вспоминаешь об этом.

Он понизил голос и сказал с видимой неохотой и как бы против воли:

– Я хочу спросить вас, матушка, подозревали ли вы…

При слове «подозревали» она быстро взглянула на сына и нахмурилась, потом снова уставилась на огонь, но морщина осталась на ее лбу, точно скульптор Древнего Египта нарочно вырезал ее на твердом граните.

– …что у него было какое-нибудь тайное воспоминание, камнем лежавшее на душе, возбуждавшее угрызения совести? Случалось вам замечать в его поведении что-нибудь, что могло бы внушить такую мысль, или говорить с ним об этом, или слышать от него что-нибудь подобное?

– Я не понимаю, какого рода тайну ты подозреваешь за своим отцом, – возразила она после некоторого молчания. – Ты говоришь так загадочно.

– Возможно, матушка, – сказал он шепотом, наклонившись к ней поближе, – возможно, он имел несчастье причинить кому-нибудь зло, оставшееся неисправленным.

Она гневно взглянула на него и откинулась на спинку кресла, но ничего не ответила.

– Я вполне сознаю, матушка, что если подобная мысль никогда не приходила вам в голову, то жестоко и противоестественно с моей стороны даже в интимном разговоре высказывать ее. Но я не в силах отделаться от этой мысли. Ни время, ни перемены (и того и другого было достаточно) не могли заставить меня забыть ее. Вспомните, я жил с моим отцом. Вспомните, я видел его лицо, когда он отдал мне часы и просил переслать их вам как символ, значение которого вы понимаете. Вспомните, я видел его в последнюю минуту с пером в руке, которым он тщетно старался написать вам несколько слов. Чем темнее и мучительнее это смутное подозрение, тем сильнее обстоятельства, придающие ему вероятность в моих глазах. Ради бога, рассмотрим серьезно, нет ли зла, которое мы обязаны исправить. Никто не может решить этого, кроме вас, матушка.

По-прежнему прислонившись к спинке кресла, так что верхняя часть ее тела время от времени заставляла двигаться колеса, придавая ей вид мрачного, ускользающего призрака, она подняла руку, точно заслоняясь ладонью, и пристально посмотрела на сына, не произнося ни слова.

– В разгаре торговых операций, ради наживы (я начал говорить, матушка, и должен договорить до конца), кто-нибудь мог быть жестоко обманут, обижен, разорен. Вы были движущей силой всех этих операций до моего рождения, ваш дух руководил делами отца в течение двух десятилетий. Вы можете успокоить мои сомнения, если только захотите помочь мне выяснить истину. Захотите ли вы, матушка?

Он остановился в надежде, что она ответит. Но ее крепко стиснутые губы были так же недвижимы, как седые волосы, разделенные на две пряди.

– Если можно восстановить чьи-либо права, если можно вознаградить кого-либо за несправедливость, сделаем это. Скажу более, матушка: если мои средства окажутся достаточными, позвольте сделать это мне. Я видел так мало радости от денег; они, насколько мне известно, принесли так мало спокойствия этому дому и всем, кто находится в связи с ним, что я ценю их меньше, чем кто-либо другой. Они доставят мне только тоску и горе, если я буду мучиться подозрением, что они омрачили последние минуты моего отца угрызениями совести и что они не принадлежали мне по правде и справедливости.

На обшитой панелями стене висел шнурок колокольчика в двух-трех ярдах от конторки. Быстрым и неожиданным движением ноги она откатила кресло к стене и сильно дернула за шнурок, продолжая заслоняться ладонью как щитом, точно он замахнулся на нее, а она готовилась отразить удар.

В комнату вбежала девушка с испуганным лицом.

– Пошлите ко мне Флинтуинча.

Девушка исчезла, и почти в ту же минуту старик очутился на пороге.

– Ну что? Уж началась потасовка, началась? – сказал он холодным тоном, поглаживая себе челюсти. – Я так и думал. Я был уверен в этом!

– Флинтуинч, – сказала мать, – посмотрите на моего сына. Посмотрите на него.

– Ну, я смотрю на него, – сказал Флинтуинч.

Она вытянула руку, которой защищалась как щитом, и указала на предмет своего гнева.

– Почти в самый час своего возвращения, прежде чем грязь на сапогах его успела обсохнуть, он поносит своего отца перед своей матерью. Предлагает своей матери шпионить, выслеживать вместе с ним сделки отца за всю его жизнь! Намекает, что блага мира сего, которые мы собирали в поте лица, работая с утра до ночи, надрываясь, изнывая, отказывая себе во всем, что блага эти награблены нами, и спрашивает, кому их отдать в возмездие за обиды и несправедливость!

Хотя в словах ее звучало бешенство, но самообладание не изменило ей: она говорила даже тише, чем обыкновенно, отчетливо произнося все слова.

– Возмездие! Да, конечно. Легко ему говорить о возмездии – ему, который только что приехал из чужих краев, где слонялся ради развлечения и удовольствия. Но пусть он посмотрит на меня в этой темнице, в этих оковах. Я терплю безропотно, потому что это возмездие предназначено мне за мои грехи. Возмездие! Разве его нет здесь, в этой комнате? Разве его не было здесь в течение пятнадцати лет?

Так сводила она счеты с Небесами, отмечая свои взносы, тщательно подводя итог и требуя соответственного вознаграждения. Она поражала только энергией и пафосом, которые вносила в этот торг. Тысячи людей, каждый по-своему, ежедневно заключают подобные сделки.

– Флинтуинч, дайте мне книгу!

Старик подал ей книгу. Она вложила два пальца между ее листами, закрыла над ними книгу и с угрозой протянула ее сыну.

– В старые времена, Артур, о которых говорится в этой книге, были благочестивые люди, взысканные милостью Господа, которые прокляли бы своих сыновей за меньший проступок, обрекли бы на гибель их, и целые племена, давшие им приют, обрекли бы на гибель, на отлучение от Бога и людей, на истребление всех, вплоть до грудного младенца. Но я только скажу тебе, что если ты еще раз возобновишь этот разговор, то я отрекусь от тебя; я прогоню тебя из дому, так что лучше бы тебе было от колыбели не знать матери. Я навсегда откажусь видеть и слышать о тебе. И если после всего этого ты придешь в эту темную комнату взглянуть на мой труп, из него выступит кровь, если только я в силах буду сделать это, когда ты подойдешь ко мне!

Облегченная отчасти свирепостью этой угрозы, отчасти (как это ни чудовищно) сознанием исполненного религиозного долга, она протянула книгу старику и умолкла.

– Ну, – сказал Иеремия, – принимая во внимание, что я не намерен становиться между вами, позвольте мне спросить (так как меня призвали сюда как третье лицо), в чем дело?

– Спросите об этом, – ответил Артур, видя, что ему приходится говорить, – у моей матери. Все, что я говорил, было сказано только для нее.

– О, – возразил старик, – у вашей матери! Спросить у вашей матери. Ладно! Но ваша мать сказала, что вы заподозрили вашего отца. Это недостойно почтительного сына, Артур. Кого же вы намерены заподозрить теперь?

– Довольно, – сказала миссис Кленнэм, повернувшись лицом к старику. – Оставим это!

– Хорошо, но постойте немножко, постойте немножко, – настаивал старик. – Посмотрим, в чем дело. Сказали вы Артуру, что он не должен оскорблять память отца? Не имеет права делать это? Не имеет никакого основания для этого?

– Я говорю ему это теперь.

– Ага! Именно! – подхватил старик. – Вы говорите ему это теперь. Вы не сказали ему этого раньше, а говорите теперь. Так-так! Это правильно. Вы знаете, я так долго стоял между вами и его отцом, что мне кажется, будто смерть ничего не изменила и я по-прежнему стою между вами Так вот я и хочу вывести дело начистоту. Артур, позвольте вам сказать, что вы не имеете ни права, ни оснований подозревать вашего отца.

Он взялся за спинку кресла и, продолжая бормотать что-то себе под нос, тихонько подкатил свою госпожу к конторке.

– Теперь, – сказал он, – чтобы не уйти, сделав только половину дела, и не возвращаться опять, когда вы покончите с другой половиной, и не путаться в ваши распри, сказал ли вам Артур, что он думает насчет торговых дел?

– Он отказался от них.

– Не передавая кому-нибудь другому, надеюсь?

Миссис Кленнэм взглянула на сына, который стоял, опершись о косяк окна. Он заметил ее взгляд и сказал:

– Моей матери, конечно. Она может поступить, как ей угодно.