Мы все здоровы, и Фанни расцветает с каждым днем. Вы не можете себе представить, как она ласкова и как возится со мной. У нее есть поклонник, который следует за ней от самой Швейцарии и недавно сообщил мне, что намерен следовать за ней повсюду. Я очень смутилась, выслушивая его признание, но пришлось выслушать. Я не знала, что ответить, но наконец сказала, что, по-моему, лучше будет, если он откажется от своего намерения, потому что Фанни (этого я не говорила ему) слишком умна и остроумна для него, но он продолжал твердить свое. У меня, разумеется, нет поклонника.
Если вы дочитаете до этого места мое длинное письмо, то, наверное, скажете: «Конечно, Крошка Доррит расскажет мне о своих путешествиях, и пора ей это сделать». Я сама думаю, что пора, но не знаю, о чем рассказывать. После Венеции мы посетили много удивительных городов, между прочими – Геную и Флоренцию, и видели столько удивительных вещей, что у меня голова идет кругом. Но ведь вы можете рассказать мне о них гораздо больше, чем я; зачем же я буду утомлять вас своими рассказами и описаниями.
Дорогой мистер Кленнэм, так как у меня хватило смелости сообщить вам о моих впечатлениях и огорчениях, то не буду трусихой и теперь. Меня постоянно преследует мысль: как ни древни эти города, но меня интересует в них не древность, а то, что они стояли на своих местах все время, когда я даже не знала об их существовании, исключая два-три главных, когда я не знала почти ничего вне тюремных стен. Не знаю почему, но в этой мысли есть что-то грустное. Когда мы ездили смотреть знаменитую «Падающую башню» [69] в Пизе, был светлый солнечный день, и здание казалось таким ветхим, небо и земля – такими юными, тень от башни – такой отрадной. В первую минуту я не думала, как это прекрасно или как это удивительно; я думала: «Сколько раз в то время, как тень от тюремной стены падала на нашу комнату и монотонный гул шагов раздавался на дворе, сколько раз это место выглядело так же красиво и отрадно, как сегодня!» Эта мысль взволновала меня. Сердце мое переполнилось, и слезы брызнули из глаз, хотя я всеми силами старалась удержать их. И то же чувство появляется у меня часто, очень часто.
Знаете, со времени перемены в нашей судьбе я часто вижу сны и всегда оказываюсь во сне маленькой девочкой. Вы скажете, что я еще не стара. Да, но я не об этом говорю. Я вижу себя ребенком, который учится шить. Часто вижу себя там, на нашем старом дворе, вижу старые лица, даже малознакомые, которые, казалось мне, я совсем забыла; вижу себя и здесь, за границей, во Франции, в Швейцарии, в Италии, но всегда маленькой девочкой. Мне снилось, например, что я иду вниз к миссис Дженераль в старом платье с заплатками, том самом, в котором начинаю себя помнить. Снилось, и много раз, что я за обедом в Венеции, где у нас бывало много гостей, в том самом траурном платьице, которое я носила после смерти матери, когда мне было восемь лет, носила так долго, что оно все истерлось и превратилось почти в лохмотья, и будто бы меня ужасно мучила мысль, что скажут гости, увидев меня в таком странном костюме, и как рассердятся отец, Фанни и Эдуард за то, что я выдаю то, что им хочется скрыть. Но при всем том я оставалась маленькой девочкой и продолжала сидеть за столом и с беспокойством высчитывать, во что обойдется этот обед и как мы сведем концы с концами. Я никогда не видела во сне ни нашего внезапного обогащения, ни того достопамятного утра, когда вы явились к нам с этим известием, ни вас самих.
Дорогой мистер Кленнэм, может быть, это зависит от того, что днем мои мысли вечно с вами и с другими оставшимися на родине, так что во сне уже не является никаких мыслей. Сознаюсь, что я ужасно тоскую по родине, давно и горько тоскую, так что порой дохожу до слез, когда никто меня не видит. Я почти не в силах выносить разлуку с ней. Мне становится легче, когда мы приближаемся к ней хотя бы на несколько миль, – так милы и дороги мне места, где я жила в бедности и пользовалась вашей добротой. О, как дороги, как дороги!
Бог знает, когда ваше бедное дитя снова увидит Англию. Все (кроме меня) в восторге от здешней жизни и не думают о возвращении. Мой дорогой отец намерен съездить в Лондон весной по делам, но я не надеюсь, чтобы он взял меня с собой.
Я пытаюсь улучшить свои манеры под руководством миссис Дженераль, и, кажется, уже не такая неотесанная, как прежде. Я начинаю объясняться почти свободно на трудных языках, о которых писала вам. Тогда мне не пришло в голову, что вы знаете их, но потом я вспомнила об этом и это мне помогло.
Будьте счастливы, дорогой мистер Кленнэм. Не забывайте вашу признательную и любящую Крошку Доррит.
P. S. Главное, помните, что Минни Гоуэн заслуживает самого глубокого уважения, самой нежной привязанности. Как бы высоко ни ставили вы ее, это не будет преувеличением. Прошлый раз я забыла о мистере Панксе. Пожалуйста, если увидите его, передайте ему сердечный привет от вашей Крошки Доррит. Он был очень добр к Крошке Д.»
Глава XII. Важное патриотическое совещание
Славное имя Мердля с каждым днем приобретало все большую славу. Никто не слышал, чтобы этот пресловутый Мердль когда-нибудь сделал добро кому бы то ни было, живому или мертвому; никто не слышал, чтобы он проявил какое-нибудь дарование, способное осветить хоть бледным лучом чью-нибудь тропинку долга или развлечения, страдания или удовольствия, труда или покоя, действительности или фантазии в лабиринте бесчисленных тропинок, протоптанных сынами Адама; никто не имел ни малейшего основания думать, что глина, из которой слеплен этот кумир, чем-либо отличается от самой обыкновенной глины. Все знали (или верили), что он богат несметно, и только потому пресмыкались перед ним с подобострастием более унизительным и менее извинительным, чем подобострастие грубейшего дикаря, падающего в прах перед чурбаном или змеей, в которых его земной ум видит божество.
Мало того, верховные жрецы этого идолослужения имели перед глазами своего кумира как живой протест против их низости. Толпа поклонялась ему на веру, но жрецы видели своего идола лицом к лицу. Они сидели за его столом, и он сидел за их столом. С ним всюду являлась тень, которая говорила им: «Так вот ваш идеал, вот его признаки: эта голова, эти глаза, эта речь, этот тон, эти манеры. Вы – рычаги министерства околичностей и владыки мира. Не будь вас, мир остался бы без правителей. Не в высшем ли понимании людей ваше достоинство и не оно ли заставляет вас принимать, превозносить, прославлять этого человека? Или, если вы можете верно оценить признаки, на которые я неустанно указываю вам всякий раз, как он появляется в вашей среде, не в высшей ли честности ваше достоинство?» Два довольно щекотливых вопроса, всюду сопутствовавших мистеру Мердлю и всегда замалчивавшихся в силу тайного соглашения!
В отсутствие миссис Мердль мистер Мердль по-прежнему держал дом открытым для беспрерывного потока гостей. Некоторые из них любезно завладели его домом. Три-четыре знатные и остроумные дамы говорили друг другу: «Обедаем в четверг у нашего милого Мердля. Кого бы нам пригласить?» «Наш милый Мердль» получал соответственные инструкции, а затем сидел истуканом среди гостей за обедом или тоскливо слонялся по гостиным, не проявляя ничего замечательного, кроме своей очевидной неуместности в этом доме.
Главный дворецкий, этот злой гений, отравлявший жизнь великого человека, ничуть не утратил своей суровости. Он следил за обедами в отсутствие бюста так же, как следил и в его присутствии, и его взгляд был взглядом василиска [70] для мистера Мердля. Это был суровый человек, который ни за что не поступился бы ни единой тарелкой, ни единой бутылкой вина. Он не допустил бы обеда, если бы обед не соответствовал его требованиям. Он накрывал стол, имея в виду только собственное достоинство. Он не препятствовал гостям кушать то, что им подавалось, но все подавалось, собственно, для того, чтобы поддержать его звание. Стоя у буфета, он, казалось, говорил: «Я принял на себя обязанность смотреть на то, что находится передо мной, но отнюдь не на что-нибудь низшее». Если ему недоставало бюста, восседающего за столом, то лишь потому, что он видел в нем частицу собственного величия, которой временно лишился в силу непреодолимого стечения обстоятельств. Так же точно ему недоставало бы какой-нибудь вазы или изящного ледника для вина.
Мистер Мердль давал обед для Полипов. На обеде должен был присутствовать лорд Децимус, мистер Тит Полип, приятный молодой Полип, вся свора парламентских Полипов, которые разъезжали по стране перед выборами, расточая хвалы своему командиру. Все понимали, что этот обед будет событием. Мистер Мердль намеревался завоевать Полипов. Между ним и благородным Децимусом шли деликатного свойства переговоры, и юный Полип с приятными манерами служил посредником, и мистер Мердль решил бросить на весы Полипов всю тяжесть своей великой честности и великого богатства. Злые языки намекали на темные дела (насколько справедливо – неизвестно), но бесспорно, если бы Полипы могли приобрести помощь врага рода человеческого, вступив с ним в сделку, они приобрели бы ее для блага страны… для блага страны.
Миссис Мердль написала своему великолепному супругу – только еретик мог бы сомневаться, что в его лице воплощались все британские коммерсанты со времен Уиттингтона [71], да еще под слоем позолоты фута в три толщиной, – миссис Мердль написала своему супругу несколько писем из Рима, одно за другим, доказывая ему, что теперь или никогда следует подумать об Эдмунде Спарклере. Миссис Мердль объясняла супругу, что дело Эдмунда не терпит отсрочки и что нельзя даже учесть всех благих последствий, которые проистекут оттого, что он именно теперь получит теплое местечко. В грамматике миссис Мердль, когда заводила речь об этом важном предмете, глаголы имели только одно наклонение – повелительное, и одно время – настоящее. Миссис Мердль так настойчиво заставляла мистера Мердля спрягать свои глаголы, что его застоявшаяся кровь и длинные обшлага заволновались не на шутку.