к этой довольно костлявой, но надушенной ручке, он милостиво простился с дочерью. И, дав таким образом понять, что готовится нечто замечательное, ушел спать.
На другое утро он не выходил из своей комнаты, но послал мистера Тинклера засвидетельствовать свое глубочайшее почтение миссис Дженераль и передать ей, что он просит ее отправиться на прогулку с мисс Доррит без него. Его дочь уже оделась к обеду у миссис Мердль, а он еще не выходил. Наконец появился и он в безукоризненном костюме, но как-то странно опустившийся и дряхлый. Как бы то ни было, зная, что выразить беспокойство по поводу его здоровья значило бы рассердить его, она только поцеловала его в щеку и отправилась вместе с ним к миссис Мердль, затаив тревогу в душе.
Им нужно было проехать незначительное расстояние, но он уже успел погрузиться в постройку своего замка, прежде чем они проехали полдороги. Миссис Мердль приняла их с отменной любезностью, бюст оказался в лучшем виде и был вполне доволен собой; обед отличался изысканностью; общество собралось избранное.
Оно состояло главным образом из англичан, исключая французского графа и итальянского маркиза – неизбежных украшений общества, которые всегда оказываются в известных местах и всегда бывают на одно лицо. Стол был длинный, обед тоже длинный, и Крошка Доррит, затерявшаяся в тени огромных черных бакенбард и белого галстука, совсем не видела отца, как вдруг лакей подал ей записочку и шепотом сообщил, что миссис Мердль просит прочитать ее немедленно. Миссис Мердль написала наскоро карандашом: «Пожалуйста, подойдите к мистеру Дорриту. Кажется, ему нехорошо».
Она поспешила к нему, как вдруг он поднялся со стула и, наклонившись над столом, крикнул, думая, что она все еще сидит на своем месте:
– Эми, Эми, дитя мое!
Этот поступок был так неожидан, не говоря уже о странной, взволнованной наружности и странном, взволнованном голосе старика, что за столом моментально воцарилась глубокая тишина.
– Эми, милочка, – повторил он. – Сходи в сторожку, узнай, не Боб ли сегодня дежурный!
Она стояла рядом с ним и прикасалась к нему рукой, но он упорно думал, что она все еще сидит на своем месте, и звал ее, наклонившись над столом:
– Эми, Эми! Мне что-то не по себе… кха. Не понимаю, что со мной делается. Мне бы хотелось видеть Боба… кха… Из всех тюремщиков он наиболее расположен к нам обоим. Посмотри, в сторожке ли Боб, и попроси его зайти ко мне!
Гости поднялись в смятении.
– Дорогой отец, я здесь, я здесь, подле тебя.
– О, ты здесь, Эми, хорошо… хм… кха… Позови Боба; если его нет в сторожке, пошли за ним миссис Бангем.
Она пыталась увести его, но он сопротивлялся и не хотел уходить.
– Говорят тебе, дитя, – сказал он раздражительно, – я не могу подняться по этой узкой лестнице без его помощи… кха. Пошли за Бобом… хм… пошли за Бобом… лучший из всех тюремщиков… пошли за Бобом!
Он обвел гостей смутным взглядом и, видя вокруг себя множество лиц, обратился к ним:
– Леди и джентльмены, на мне… кха… лежит обязанность… хм… приветствовать вас в Маршалси. Милости просим в Маршалси! Пространство здесь… кха… ограничено… ограничено: желательно бы больше простора, но оно покажется вам обширнее со временем, со временем, леди и джентльмены, а воздух здесь, принимая во внимание местные условия, весьма хороший. Он веет к нам… кха… с Серрейских высот, веет с Сэррейских холмов. Эта буфетная… хм… содержится на средства… кха… членов общежития, собираемые по подписке. За это они пользуются горячей водой, общей кухней, мелкими домашними удобствами. Обитатели… кха… Маршалси называют меня ее Отцом. Посетители относятся ко мне как к Отцу Маршалси. Конечно, если многолетнее пребывание дает право на такой… кха… почетный титул, я могу принять это… хм… звание. Мое дитя, леди и джентльмены, моя дочь… родилась здесь.
Она не стыдилась его слов или его самого. Она была бледна и испугана, но единственной ее заботой было успокоить и увести его, ради него самого. Она стояла между ним и изумленными гостями, подняв к нему лицо. Он обнял ее левой рукой, и время от времени слышался ее нежный голос, умолявший его уйти с ней.
– Родилась здесь, – повторял он сквозь слезы. – Здесь воспитывалась. Леди и джентльмены, моя дочь… дочь несчастного отца, но… кха… джентльмена… бедняка, без сомнения, но… хм… гордого… всегда сохранявшего гордость. Среди моих почитателей, только моих личных почитателей, вошло… хм… вошло в обычай выражать свое уважение к моему… кха… полуофициальному положению здесь… кха… небольшими знаками внимания, которые принимают обыкновенно форму… кха… приношений… денежных приношений. Принимая эти… кха… добровольные изъявления уважения к моим скромным усилиям… хм… поддержать достоинство… достоинство этого учреждения… я, прошу заметить, отнюдь не считаю себя скомпрометированным… кха… нимало!.. Хм… я не нищий! Нет, я отвергаю это название! При всем том я отнюдь не хочу сказать… хм… что деликатные чувства моих друзей, побуждающих их к таким приношениям, встречают с моей стороны… кха… высокомерное отношение. Напротив, они принимаются с благодарностью. От имени моей дочери, если не от своего собственного, я принимаю их, вполне сохраняя вместе с тем… кха… мое личное достоинство. Леди и джентльмены, да благословит вас бог!
Тем временем большинство гостей разошлись по соседним комнатам из уважения к бюсту, который был страшно скандализован. Немногие дождавшиеся окончания речи последовали за ними, и Крошка Доррит с отцом были предоставлены самим себе и слугам. Милый, дорогой, теперь он пойдет с ней, пойдет? Он отвечал на ее горячие мольбы, что ему не подняться по крутой лестнице без помощи Боба… Где же Боб?.. Почему никто не сходит за Бобом? Под тем предлогом, что они посмотрят, где Боб, она свела его с лестницы, по которой уже поднимался шумный поток гостей, съезжавшихся на вечер, усадила в экипаж и отвезла домой.
Широкая лестница римского палаццо сузилась в его помутившихся глазах в тесную лестницу лондонской тюрьмы, и он никому не позволял дотрагиваться до себя, кроме дочери и брата. Они отвели его в спальню и уложили в постель. С этого момента его бедный поврежденный дух, сохранивший память лишь о том месте, которое подрезало его крылья, расстался с грезами, охватившими его в последнее время, и не признавал ничего, кроме Маршалси. Шаги на улице казались ему шагами арестантов, слоняющихся по тюремному двору. Когда наступал час запирать ворота, он думал, что посторонним пора уходить. Когда же наступало время отворять их, он так настойчиво требовал Боба, что домашние должны были уговаривать его, говоря, что Боб (много лет назад умерший) простудился, но придет завтра, или послезавтра, или в самом непродолжительном времени.
Он так ослабел, что не мог поднять руки, тем не менее по старой привычке относился покровительственно к брату и говорил ему снисходительным тоном раз пятьдесят в день, когда замечал его стоящим около кровати:
– Мой добрый Фредерик, присядь, ты такой слабый.
Попробовали привести миссис Дженераль, но оказалось, что он не сохранил о ней ни малейшего воспоминания. Мало того, у него почему-то появилось оскорбительное подозрение, что она рассчитывает заместить миссис Бангем и предается пороку пьянства. Он накинулся на нее в таких неумеренных выражениях и так настойчиво требовал, чтобы дочь отправилась к директору и попросила его выгнать ее, что эта попытка после первой неудачи, уже не повторялась.
Только раз он спросил случайно, дома ли Тип, но воспоминание о двух отсутствовавших детях, по-видимому, вообще покинуло его, а дочь, которая сделала для него так много и была так плохо вознаграждена, ни на минуту не выходила из его головы. Не то чтобы он жалел ее или боялся, что она захворает от усталости и хлопот: на этот счет он беспокоился так же мало, как прежде, – нет, он любил ее на свой лад, по-старому. Они снова были вместе в тюрьме, и она ухаживала за ним, и он не мог обойтись, не мог шагу ступить без нее и даже говорил ей не раз, как приятно ему сознавать, что он так много перенес ради нее. А она сидела подле кровати, наклоняя к нему свое спокойное лицо и готовая отдать за него свою жизнь.
Он провел в этом состоянии два или три дня; на третий день она заметила, что его беспокоит тиканье часов, великолепных золотых часов, которые так шумно заявляли о своей деятельности, точно во всем свете только время двигалось вперед. Она остановила их, но он не успокоился, показывая жестами, что ему требуется вовсе не то. Наконец она догадалась, что он просит заложить их или продать. Он весь просиял, когда она сделала вид, что уносит их с этой целью, и после этого с удовольствием выпил вина и поел желе, к которым не прикасался раньше.
Вскоре оказалось, что это его главная забота: на следующий день он точно так же распорядился с запонками, потом с перстнями. Он с видимым удовольствием давал ей эти поручения, очевидно считая их крайне благоразумными и предусмотрительными. После того как все безделушки – по крайней мере, все, которые попадались на глаза, – были унесены, он принялся за гардероб и, может быть, протянул несколько лишних дней благодаря удовольствию, которое находил в отправке вещей, штука за штукой, к воображаемому закладчику.
Десять дней провела Крошка Доррит около постели, прижавшись щекой к его щеке. Иногда, истомленная усталостью, она засыпала на несколько минут, потом пробуждалась, вспоминала с безмолвными слезами, чье лицо покоится рядом с ее лицом на подушке, и видела, как на него спускается тень более глубокая, чем тень стены Маршалси.
Тихо-тихо расплывались и таяли в воздухе очертания громадного замка. Тихо-тихо светлело его изборожденное морщинами лицо. Тихо-тихо исчезали с него следы тюремной решетки и зубцов на верхушке стены. Тихо-тихо лицо молодело и становилось похожим на ее собственное лицо, пока не застыло в вечном покое.
В первые минуты дядя был безутешен.
– О брат мой! О Уильям, Уильям! Уйти раньше меня, уйти одному, уйти, когда я остаюсь! Ты такой благородный, такой одаренный, такой умный, а я жалкое бесполезное существо, никуда не годное, никому не нужное!