– Вы так ласково говорили со мной вчера вечером, сэр, и так великодушно отнеслись к моему отцу, что я не могла не исполнить вашей просьбы, хотя бы для того, чтобы поблагодарить вас. Мне в особенности хотелось сказать вам… – Она остановилась в нерешимости, и слезы показались у нее на глазах.
– Сказать мне?..
– Что, я надеюсь, вы не будете осуждать моего отца. Не судите его, сэр, как вы судили бы тех, кто живет на воле. Он так долго жил в тюрьме. Я никогда не видала его на воле, но думаю, что с тех пор он сильно изменился.
– Поверьте мне, я и в мыслях не имел относиться к нему жестоко или несправедливо.
– Я не хочу сказать, – продолжила она с некоторой гордостью, как будто опасаясь, что ее могут заподозрить в желании осудить его, – что он должен стыдиться своих поступков или что я нахожу в них что-либо постыдное. Нужно только понять его. Я прошу вас не забывать, как сложилась его жизнь. Все, что он говорил, истинная правда. Все так и есть, как он рассказывал. Он пользуется большим уважением. Каждый, кто поступает к нам, рад его видеть. За ним ухаживают больше, чем за кем-либо другим. Сам директор не пользуется таким почетом.
Если существовала когда-нибудь невинная гордость, так это была гордость Крошки Доррит, когда она хвалила своего отца.
– Все говорят, что у него манеры истинного джентльмена. У нас никто не сравнится с ним, и все согласны, что он выше остальных. Ему делают подарки, так как знают, что он нуждается. Но никто не порицает его за то, что он, бедный, живет в такой нужде. Кто же, проведя четверть века в тюрьме, мог бы быть богатым?
Сколько любви в ее словах, сколько сострадания в сдерживаемых слезах, какая великая душа в ее хрупком теле!
– Если я скрываю, где живет мой отец, то вовсе не потому, что стыжусь его. Сохрани бог! Я не стыжусь и тюрьмы. Туда попадают вовсе не дурные люди. Я знала много добрых, честных, трудолюбивых людей, попавших туда только вследствие несчастья. Почти все они относятся друг к другу с большим участием. И с моей стороны было бы просто неблагодарностью забыть, что я провела там много спокойных приятных минут, что еще ребенком я нашла там верного любящего друга, что там я училась, работала и засыпала спокойным сном. Я думаю, что с моей стороны было бы малодушием и жестокостью, если бы после всего этого я не чувствовала бы хоть немного привязанности к этому месту.
Высказавшись от полноты своего великодушного сердца, она робко взглянула на своего нового друга и застенчиво прибавила:
– Я не рассчитывала говорить так много и никогда не говорила об этом раньше. Но, кажется, это лучше объяснит вам наше положение. Я сказала: напрасно вы следовали за мной, сэр. Я бы не сказала этого теперь, хотя вы можете подумать… Нет, я не скажу этого теперь… но я говорю так бестолково, что, боюсь, вы не поймете меня.
Он отвечал совершенно искренно, что вполне понимает ее, и старался, как мог, заслонить ее от дождя и резкого ветра.
– Я надеюсь, вы позволите мне, – сказал он, – расспросить подробнее о вашем отце. У него много кредиторов?
– О, очень много.
– Я подразумеваю тех кредиторов, которые держат его в тюрьме.
– О да, очень много!
– Вы можете сказать мне – если не знаете, то я, конечно, могу навести справки в другом месте, – кто из них самый влиятельный?
Подумав немного, она отвечала, что часто слышала о мистере Тите Полипе как об очень влиятельном лице. Он комиссионер, или член совета, или поверенный, или что-то в этом роде. Он живет, кажется, на Гросвенор-стрит, или где-то там поблизости. Он очень важное лицо в министерстве околичностей. По-видимому, она с детства была подавлена величием этого могущественного мистера Тита Полипа на Гросвенор-стрит, или где-то там поблизости, и министерства околичностей.
«Не мешает повидать этого мистера Тита Полипа», – подумал Артур.
Его тайные намерения не укрылись от ее проницательности.
– Ах, – сказала Крошка Доррит, качая головой с выражением покорного отчаяния, – многие пытались освободить моего бедного отца, но совершенно безуспешно. Бесполезно и пробовать.
Она даже забыла о своей робости, предостерегая его от попытки спасти утонувший корабль, и смотрела прямо ему в глаза – обстоятельство, которое, в соединении с ее терпеливым личиком, хрупкой фигуркой, бедной одеждой, ветром и ливнем, ничуть не поколебало его намерения помочь ей.
– Если бы даже можно было сделать это, – продолжила она, – а этого невозможно сделать, то где будет жить отец и чем? Я часто думала, что такая перемена в его жизни была бы плохой услугой для него. Может, на воле он не будет пользоваться таким почетом, как в тюрьме; может, к нему станут относиться не так внимательно, может, он больше подходит для тюремной жизни.
Здесь в первый раз она не могла удержать слез, и ее маленькие худенькие ручки, которые он так часто видел за работой, задрожали.
– Он только огорчится, когда узнает, что я зарабатываю деньги и Фанни зарабатывает. Он так беспокоится о нас, хотя и беспомощен, сидя взаперти. Он такой добрый, добрый отец!
Артур дал ей успокоиться, прежде чем ответил. Впрочем, ему не пришлось долго ждать. Крошка Доррит не привыкла думать о себе или беспокоить своими огорчениями других. Он окинул взглядом лес городских кровель и труб, среди которых дым расползался тяжелыми клубами, хаос мачт на реке, хаос колоколен и шпилей на берегу, исчезавших в волнующемся тумане, и когда он затем взглянул на Крошку Доррит, она была так же спокойна, как за иголкой в доме его матери.
– Вы бы были рады, если бы вашего брата выпустили на свободу?
– О, очень, очень рада, сэр!
– Ну, будем надеяться, что это удастся устроить. Вы говорили мне вчера, что у вас есть друг.
– Его фамилия Плорниш, – сказала Крошка Доррит.
– А где живет Плорниш?
– Плорниш живет на подворье «Разбитые сердца». Он простой штукатур, – сказала Крошка Доррит, как бы предупреждая Артура не возлагать слишком больших надежд на социальное положение Плорниша. – Он живет в крайнем доме подворья «Разбитые сердца»; его имя обозначено на воротах.
Артур записал адрес и дал ей свой. Теперь он узнал все, что ему требовалось в настоящую минуту. Ему хотелось только убедить ее, что она может рассчитывать на него.
– У вас есть один друг! – сказал он, пряча в карман записную книжку. – Возвращаясь домой… ведь вы пойдете теперь домой?
– Да, прямо домой.
– Возвращаясь домой, – его голос дрогнул, когда он произносил эти слова, – постарайтесь убедить себя, что у вас есть еще один друг. Я не стану давать обещаний и больше ничего не скажу.
– Вы очень добры ко мне, сэр. Я уверена в вашей искренности.
Они пошли обратно по жалким грязным улицам мимо бедных мелочных лавчонок, пробираясь сквозь толпу грязных разносчиков, столь обычных для бедных кварталов. Им не встретилось на пути ничего, что могло бы порадовать хоть одно из пяти человеческих чувств, но для Кленнэма это не было обыкновенной прогулкой под дождем, по грязи, среди уличного шума, так как на его руку опиралось маленькое хрупкое заботливое создание. Он думал о том, что она родилась и выросла среди этих сцен и до сих пор оставалась среди них, привыкшая к этой обстановке, хотя и не подходившая к ней; он думал о ее давнишнем знакомстве с грязнейшими подонками общества, о ее невинности, о ее вечной заботливости к другим, о ее молодости и детской наружности.
Они вышли на Хай-стрит, где находилась тюрьма, когда чей-то голос крикнул:
– Маленькая мама, маленькая мама!
Доррит остановилась и оглянулась. Какая-то странная фигура бежала к ним со всех ног, продолжая кричать: «Маленькая мама!», но споткнулась, упала и опрокинула в грязь корзинку с картофелем.
– О, Мэгги, – сказала Доррит, – какая ты неловкая!
Мэгги не ушиблась и тотчас вскочила и стала подбирать картофель, в чем помогли ей Крошка Доррит и Артур Кленнэм. Мэгги подобрала очень мало картофеля, но очень много грязи, но в конце концов весь картофель был собран и уложен в корзину. Затем Мэгги отерла шалью грязь со своего лица и дала возможность Кленнэму рассмотреть ее черты.
Она была лет двадцати восьми, ширококостная, с грубыми чертами лица, большими руками и ногами и совсем без волос. Ее большие глаза, прозрачные и почти бесцветные, казались нечувствительными к свету и точно застывшими. Ее лицо выражало напряженное внимание, характерное для слепых, но она не была слепой, так как довольно хорошо видела одним глазом. Лицо ее нельзя было назвать безобразным, хотя от этого спасала ее только улыбка, добродушная улыбка, приятная и в то же время жалкая. Большой белый чепчик со множеством складок прикрывал безволосую голову Мэгги и не давал держаться на ней старой черной шляпке, которая болталась за ее плечами, как ребенок у цыганки. Только комиссия старьевщиков могла бы решить, из чего было сделано ее остальное платье: по виду оно более всего напоминало морские водоросли, перемешанные с гигантскими чайными листьями. В особенности ее шаль походила на хорошо вываренный чайный лист.
Артур Кленнэм взглянул на Доррит, как будто хотел сказать: «Можно спросить, кто это?» Доррит, руку которой схватила и принялась гладить Мэгги, ответила (они стояли в воротах, где рассыпался картофель):
– Это Мэгги, сэр.
– Мэгги, сэр, – повторила последняя. – Маленькая мама.
– Это внучка… – продолжила Доррит.
– Внучка… – повторила Мэгги.
– …моей старой няни, которая давно умерла. Сколько тебе лет, Мэгги?
– Десять, мама, – ответила та.
– Вы не можете себе представить, какая она добрая, сэр, – сказала Доррит с выражением бесконечной нежности.
– Какая она добрая, – повторила Мэгги самым выразительным тоном, относя это местоимение к маленькой маме.
– И какая умница, – продолжила Доррит. – Она исполняет поручения не хуже всякого другого. – Мэгги засмеялась. – И на нее можно положиться, как на Английский банк. – Мэгги засмеялась. – Она зарабатывает свой хлеб исключительно своим трудом. Исключительно своим трудом, сэр, – повторила Доррит торжествующим тоном. – Уверяю вас!